Когда речь заходит о старых стихотворных размерах, секстину, канцону и оду вспоминает Цветков, но отказывается от старых метров4, ему нужна свобода от старинных стихотворных размеров, а вот приверженность рифме («Знакомая рифма на тонкой стреле») остается. Метафора цирка лежит в основе стихотворения «Цирк», где автор видит людское существование в образах зрителей и артистов, лицедеев и поклонников, тех, кто живет над ареной и внизу, в партере. Видимо, для автора, все это человечество, и творческое, и пассивное, представляет собой некое единство: «Мы поднимемся вновь, ядовитые маки,/ В раскаленных ладонях зажав контрамарки,/ Как одно естество – человек и актер» (с. 33). Контрамарка этого стихотворения перекликается с пастернаковским талоном на место у колонн («Красавица моя, вся стать…»). Вероятно, двуединая природа человека и актера проецируется Цветковым на поэтическое и человеческое в самом себе. Это второе, низкое начало в «Невском триптихе» предстает через отождествление с лемурами: «Мы – глазастое племя, лемуры,/ Совестливого студня мазки» (с. 37). Лемуры, как злые духи, участвуют в финале трагедии Гёте «Фауст», когда душа Фауста должна оказаться в руках Мефистофеля, поэтому речь здесь о судном дне Фауста и автора, который ощущает себя в похожей роли (образ Фауста, а точнее, женского рода фаусты, позже использует Цветков в стихотворении «гиббон»). Он «самолетик с серебряной ниткой / Пауком над фабричной трубой» (с. 37), в нем соединены красота и некрасота, раненность жизнью и очарованность ее золотой пыльцой, поэтому можно предположить, что ему должен быть близок лесковский Флягин. Позже, в стихах другого периода, мы увидим лесковский образ: «очарованный житель в рощах твоих целебных»5 – так Цветков воспринимает себя в природе. Ленинградская реальность представляется поэту обезьяньим раем, с которой он жаждет слиться: «Уложи меня, мастер дорожный, / В основанье твоей мостовой» (с. 38). Основным художественным средством в его поэзии является метафора: «Над всем столетьем вздрагивает хрипло/ Зари заката духовая медь» (с. 39), «спидометр сердца» (с. 41). И позже, уже в третьем разделе: «об этом и петь чтобы любое слово / гордилось высоким званием метафоры» (с. 222).
Желание, высказанное в одном из стихотворений писать на латыни – жажда не современного, а вечного начала, с которым соотносятся судьба и творчество: «У фортуны известное дело – / Колесо летописной строки» (с. 42). Потребность писать «языком вымирающих трав» (с. 42) – попытка остаться с природой и ее языком. В авторе смешаны разные черты, он и силен, и слаб: ему хочется «на кухне из чашки с котенком/ Выпивать по утрам молоко» (с. 22). Образ творчества предстает в этих стихах как тяжелая тяжесть: «У гармонии тяжкие крылья,/ Терпеливая поступь кобылья/И копыта в ноябрьской грязи» (с. 22). Ироническое отношение к реальности передается в произведениях Цветкова