Поэтому никакого сочувствия к перепуганным горожанам он не испытывал. Просто радовался, что они попрятались по домам. Никогда до сих пор не жил в опустевшем городе, и ему неожиданно очень понравилось, хотя мизантропом себя не считал. Он любил находиться в весёлой, пёстрой, многоязычной, бесшабашной виленской толпе, слушать, смотреть, обмениваться репликами с незнакомцами, ловить приветливые взгляды и улыбаться в ответ – не только дома, где это всем с детства знакомая, понятная и доступная форма счастья, но и здесь, на Другой Стороне.
Однако в опустевшем городе Эдо впал в почти неприличный восторг и экстаз. Чувствовал себя богатым наследником, словно горожане ему лично оставили улицы, булыжные тротуары, закрытые бары, крыши, вымытые дождями и всю остальную свою развесёлую жизнь.
Гулял по безлюдному городу, покупал кофе на вынос, пил его на заколоченных ресторанных верандах, на гулких, апокалиптически пустых площадях, в чужих палисадниках, в парках, без публики окончательно ставших похожими на леса. Чувствовал себя героем авангардного кинофильма, чей сценарист забил на сюжет, режиссёр запил в первый же съёмочный день и отдавал бессмысленные команды, зато художник-постановщик и оператор оказались гениями: в жизни ещё не видел настолько красивой весны. Даже дома, на Этой Стороне, где вёсны такие пронзительные, что когда забываешь себя и всё остальное, их почему-то помнишь, думаешь, что приснились, и каждый год мечешься между разными городами и странами в смутной надежде где-то однажды увидеть такое же наяву.
Но весна двадцатого года на Другой Стороне оказалась даже круче домашних. И почти бесконечно длинной, если вести отсчёт, как он всегда вёл, от самых первых подснежников – в этом году они появились ещё в январе. В феврале начали цвести крокусы, в марте, почти на месяц раньше обычного срока жёлтыми кострами запылали форзиции, первая дикая слива расцвела тоже в марте, успела в самый последний день, а в начале апреля над Старым городом уже клубились бело-розовые облака.
Он теперь почти безвылазно сидел на Другой Стороне, домой возвращался только когда того требовали дела. Целыми днями бродил по улицам, окончательно забив даже на подготовку к лекциям, выезжал на чистой импровизации, хотя это, конечно, бардак и позорище, сам понимал. Корректуру книги отправил в издательство вычитанной на три четверти: сколько успел до неудавшейся поездки в Вену, в таком виде им и отдал. Всегда был страшным педантом, воевавшим за каждую свою запятую, а теперь стало всё равно. Ничего не имело значения, кроме пьянящего весеннего воздуха, горького дыма садовых костров, наглой юной травы, вездесущих пролесок, синих, как крошечные Маяки, и того, что мир теперь всегда был зелёный и золотой, зыбкий, текучий, окутанный сияющей паутиной, которая связывает всё со всем. Оказалось, чем меньше людей на улицах, тем явственней проявляются линии мира, не захочешь, а всё равно увидишь, никуда не денешься ты от них.
И вдруг как