Муки мои усугублялись ложным представлением о том, как мне следует себя вести. Представление это сложилось довольно забавным образом: поскольку я много читал и мало общался со сверстниками, еще до школы у меня выработалась речь, звучавшая чрезвычайно нелепо в устах пухлощекого мальчишки в итонском пиджаке. Я любил длинные слова, а взрослые, разумеется, считали, будто я рисуюсь. Вовсе нет, просто других слов я не знал. На самом деле, тщеславие требовало школьного жаргона, а не естественной для меня книжной лексики. Многие взрослые вовлекали меня в разговор, заманивали притворным интересом, притворной серьезностью, пока я внезапно не убеждался, что они надо мной смеются. Унижение казалось ужасным, и после двух-трех опытов я установил для себя твердое правило: на этих «сборищах» (как я про себя называл их) говорить только о том, что меня совершенно не интересует, и как можно примитивнее. Мне это удалось, даже слишком хорошо. Словно актер, я играл добровольно избранную роль, подражая самой пустой болтовне взрослых, скрывал подлинные чувства и интересы под жалкой шутливостью и поддельным энтузиазмом, страшно уставал от маски и со вздохом облегчения срывал ее в тот миг, когда мы с братом наконец усаживались в кеб, чтобы ехать домой. Это было единственное счастливое мгновение за весь вечер. Прошли годы, прежде чем я понял, что в пестром обществе хорошо одетых людей тоже можно вести разумный разговор.
Как все-таки перепутаны в нашей жизни справедливые и несправедливые суждения! Нас винят за истинные недостатки, но замечают их совсем не тогда, когда они проявляются. Меня считали тщеславным – и справедливо, но упрекали в тщеславии как раз в тех случаях, в которых оно не играло ни малейшей роли. Взрослые часто говорят о детском тщеславии, не понимая, где именно проявляется тщеславие детей вообще и конкретного ребенка в частности. Так, к моему изумлению, отец всегда утверждал, будто мои жалобы на жесткое и колючее белье – чистое кокетство. Теперь я понимаю, что он имел в виду предрассудок, соединяющий нежную кожу и принадлежность к элите, и полагал, что я таким образом хочу показать свою утонченность. А я попросту не слыхал об этом предрассудке, и если б прислушался к голосу тщеславия, то скорее стремился бы похвастать шкурой грубой, как у моряка. Словом, меня обвиняли в проступке, до которого я еще не дорос. То же самое произошло, когда я спросил, что такое «болтушка». Оказалось, так в просторечии именовалась каша. Взрослые решили, что я притворяюсь не ведающим «народной» речи и тем самым претендую на изысканность. И опять же, я спросил только потому, что прежде не слышал этого слова, а если бы я знал, что оно «вульгарное», я бы предпочел употреблять именно его.
Итак, школа Старика затонула, никем не оплаканная, летом 1910 года. Вновь встал вопрос о моем образовании. На этот раз отец разработал план, который привел меня в восторг. В миле от Нового