«В общине каялся сам, что дочь воспитал блудницей распутной, братский совет его простил, но со старших пресвитеров убрал, оставив на вторых ролях. А про Любу забыли, словно её и не было. Вычеркнули из семьи, из спасения, объявили пропащей грешницей, запретили всем общаться с ней. Что это такое, я знаю хорошо, сам через это проходил. Вот она и пришла ко мне, вспомнила еще одного изгоя» – «А… ребенок как?» – «Родила недавно, месяца четыре. Мальчик, хорошенький такой, здоровенький. Я помогал, сходил в училище, выбил ей отдельную комнату в малосемейке, моя бывшая жена тоже помогает, деньгами, тряпками, едой, но только тайно, чтоб в церкви не узнали». Он скривился, поскрёб подбородок, поднял на меня глаза: «Нельзя ей сейчас… вот так. Ну, одной, в депрессивном настроении. Она ж девчонка совсем еще. И…» Он сбился, смутился, потом справился и сказал твёрдо: «Надо, чтобы ребенок её, Ваня, некрещёным был. Надо крестить. Вы же сами доказывали мне, как это важно».
3.
Ваню крестили осенью, на Всех Святых, в один день с первым причастием, или конфирмацией, у Любы и Ивана Васильевича. Это было так странно и так трогательно, видеть этих троих у крещальной купели: квадратный кряжистый, красный от напряжения Иван Васильевич в тёмно- синем пиджаке и в безупречно-белой рубашке с чёрным галстуком, держит своими пальцами-колбасками белобрысого спящего безмятежного малыша, а рядом стоит худенькая хрупкая нервная Люба, в белом платье, как невеста, и сама вся бледная, круги под глазами, порывается подхватить своего сына, если что.
Помогали Любе и ребенку всем миром – собирали пожертвования в больших общинах, мы с женой искали гуманитарку, бабушки каждое воскресенье несли разную снедь – соленья и варенья, после огородов в церковном погребе собрали для неё с десяток мешков картошки.
…А Иван Васильевич после конфирмации запил.
Я навестил