– Нюта, нельзя больше тебе… И не проси меня, не гляди в рот. Ты наешься еще, обещаю, дочка. – Она проглотила последнее зернышко под обиженным взглядом дочери.
– Я не наелась. У нас вон сколько варева. – Дочь никогда не перечила матери, а тут разошлась, растревоженная забытым вкусом сытной каши.
– Не спорь ты, дочка! После того, как мы впроголодь сидели, много съешь – пожалеешь. Сказано тебе, Сусанна, нельзя.
Дочка встала из-за стола, сверкнула недовольно синими глазенками. Одни они и остались на исхудавшем личике с темными полукружьями вокруг глаз и пересушенными, бледными губами. Аксинья хотела сказать ласковое слово, приголубить, но сдержалась. Начнешь нежить дитя – опять примется канючить. Жалость терзала материнское сердце, но все, что изведала Аксинья за годы знахарства, подтверждало: в жестокости своей она права.
Впервые за несколько недель окаянной жизни Аксинья вышла на божий свет и улыбнулась солнцу. Утробу не сотрясали болезненные позывы, тело согрелось, голова обрела ясность и равновесие. Свежий снег искрился на солнце, ослеплял своей чистотой, воздух, еще по-зимнему морозный, обещал скорое тепло. Чуткий нос Аксиньи уловил пьянящий этот запах, и она вдохнула его так глубоко, что закашлялась.
– Нюта, айда со мной. Погреешься на солнышке.
– Я спать хочу, мамушка, – буркнула дочь.
Утренние гости почистили крыльцо, отгребли в сторону снежный занос, но Аксинья еще долго скребла деревянным заступом пятачок возле избы. Она управилась со всеми уличными делами, а было их не так много: ни коз, ни кур, ни коровы-кормилицы. Все сгорело или съедено было долгой зимой.
Пригретая солнцем, она мешкала, не хотела возвращаться в темную избу. Подхватив две кадушки со снегом, Аксинья топталась на пороге.
– Нютка, открой дверь.
Тишина.
Она поставила кадушки на крыльцо, распахнула дверь и, встревоженная молчанием, зашла в избу. После яркого света глаза ее не сразу разглядели, что происходит внутри.
– Да что ж ты творишь? – Она выбила из рук дочери ложку, и горсть драгоценного ячменя просыпалась на пол.
– А-а-а, – залилась Нютка, опустилась на колени и стала сгребать в рот кашу вместе с грязным, стеленным еще осенью сеном.
– Выплевывай! Плюй на руку, – кричала Аксинья. Нюта неохотно рассталась с кашей, глядя на мать, как на мучителя.
– Много съела? Отвечай!
Дочь заныла, размазывая кулаками слезы по грязной, замусоленной мордашке.
Знахарка вытащила из клети кадушку с водой, лохань, канопку, утирки. Нюта наблюдала за ней со страхом, чуть подрагивая после рыданий.
– Терпи. Иначе помрешь, – безжалостно посулила Аксинья, зажала дочь меж коленей, приподняла ее упрямую чушку[8], зачерпнула канопку с водицей и вылила прямо в разверстый рот.
Нютка ревела, брыкалась, кашляла, захлебывалась, икала, вновь кашляла, но скоро Аксинья добилась своего и исторгла кашу из Нютиного жадного брюха[9]. До самой ночи она