Увы, современные интеллектуалки потеряли способность вести витиеватую игру в незащищённую покорность, лишь немногие умеют, покоряясь, побеждать.
Крикливые феминистки разрушили старый уклад жизни, что-то вроде нынешней перестройки с неожиданными последствиями – брошенные в роддомах дети и повальный женский алкоголизм вместо интеллектуального и духовного возрождения, и потеряли владыку, но и защитника мужчину. Совесть и ответственность исчезли из отношений новой генерации «свободных» мальчиков и девочек и незаметно перешли в поколение сорокалетних, заражённых цинизмом как новой венерической болезнью.
Но где-то в хаосе и полной неразберихе между полами, будто из навозной кучи, вдруг прорывается цветок подлинной и необъяснимой любви и, несмотря на свою хрупкость и незащищённость, открывает заново законы Добра и Красоты.
– Чушь всё это, красивенькая чушь, – сказал он себе вслух. Куда бы он делся со своими статьями, докладами, конференциями? Вся его жизнь была расписана по минутам и не оставляла места для свободного волеизъявления. Порядок не нарушался ни в юности, ни сейчас, когда время жизни приблизило его к зениту, и сын существовал не во сне, а наяву… Этот дорогой маленький человечек, избалованный его безмерной любовью, и жена была рядом, как прародительница его плоти, его удобная заводная игрушка, которую можно было включать и выключать как приёмник.
Но оставалась мечта о переселении своей души в тело ребёнка, почти религиозный экстаз воспитателя, но что-то ускользало, не поддавалось, превращалось в миф. Наверно, от того, что любовь к сыну заслоняла от него здоровую любовь к самому себе и к своей жене. И только в семьях, где не отделяют одно бытие от другого, где не ждут будущего, а живут, волнуясь каждый день и каждое мгновение, не порабощая себя любовью к детям… И это открылось ему через неё.
Она жила одна с сыном в комнате, где царили рояль и письменный стол, и, казалось, ничто не может помешать ей жить так, как могла только она. Если бы у неё было десять детей, она, уложив их спать, садилась бы за свой письменный стол и читала бы Платона или Бергсона, и никакая стирка не могла бы помешать ей, когда она терпеливо и упорно такт за тактом разучивала ноктюрн Шопена.
В её руках, в звуках её голоса всё оживало, становилось неожиданно увлекательным, и был момент, когда он был готов на любые безумства ради неё. Но она