Экспроприаторы излишков, взяв в качестве примера революционные красноармейские продотряды, деловито обшарили дома в поисках тёплых вещей. Забрали тулупы, шубы и полушубки, вязаные свитера, кофты, валенки… Оставили только то, что на вешалках и на людях. У кого стоят сундуки, раскрыли, переворошили, прихватили кое-что из ценных предметов на память, – взять на память не есть воровство. За воровство немцев строго наказывают.
Понюхали и попробовали на вкус освящённую воду, стоявшую в закрытых бутылях. Поняв, что это простая вода, а не русская водка, оставили хозяевам.
Старики потом долго удивлялись – почему, когда продотряды реквизировали хлеб, крестьяне плакали, умоляли бойцов оставить хоть немного на кормление детей, а нынче отобрали тёплые вещи, и никто не проронил слезинки, не бросился в ноги экспроприаторам с криком: «Пощадите, не забирайте, как жить в мороз без тёплых вещей? Пропадем!»
Мужики моложе возрастом объяснили старикам: «Плакали перед «своими» в надежде, что они поймут, пойдут навстречу; перед иноземцами плакать и умолять – смысла нет. Они чужие, надежды на снисхождение нет, – не пойдут навстречу чаянию народному».
Крестьян мужского кроя и крепких телом пригнали к коровнику и заставили заниматься погрузочными работами. В один кузов крытой машины по трапу загнали трёх коров, другую машину набили сеном, вручную перетащив копну с луга, увязая по пояс в снегу. Зачем увозят коров и сено, – немцы не сказали потому, что это тайна военная есть, которую не положено знать гражданскому населению.
После долгого перерыва, который Иван использовал, ублажая русских женщин, фрау зашла к Ивану, представ перед ним во всей красе военной формы. Строгим голосом потребовала:
– В семь часов, чтобы без опоздания, был у меня, ферштейн?
Иван вытянулся, встал по стойке смирно и чуть не сплоховал, отчеканив, как её солдаты: «Яволь, майнэ фрау обер-лейтенант», – но вовремя спохватился и выдал по-русски:
– Так точно, моя госпожа обер-лейтенант, буду непременно, поскольку приказание понял!
Немка уехала, а он никак не может успокоиться. Посмотрел на руки, – а ручки-то дрожат, напугала его Подколодная змея. Немецкую бабу ещё можно обложить и отказаться выполнять просьбу, а немецкого офицера, да ещё танковых войск, попробуй, пошли подальше и не выполни приказ, – наколет на штык как бабочку для гербария и будет на досуге любоваться мужским распятием.
Отчего-то вдруг стало страшно идти к немецкой офицерше, уж очень у неё вид был строгий, непредназначенный для фамильярных отношений: вместо постели закроет в подвале, где полицаи содержат провинившихся и неблагонадёжных мужиков и подростков, потом отправит в Вязьму, а в Вязьме разговор в гестапо короткий.
В чём его вина? В том, что ему все бабы желанны? Так его таким советская власть сделала, к ней и претензии. Давали бы расстрел за прелюбодейство, разве ж он полез к Оксане, Глаше, да к той же Адалинде?