Глупо объяснять (и все же я не могу остановиться), всегда одно и то же: где-то невероятно близко вызревает некий плод, умоляя вызволить его. Он задохнется, если не вырвется на волю. И, хотя мне совершенно неведомо, что это за сущность, я с предельной ясностью ощущаю, что ей просто необходимо пробить брешь, я отчетливо слышу ее задыхающийся крик. Ты спросила, какую музыку я слушаю дома, а какую на работе, и, главное, какую музыку я слушаю, когда пишу тебе. Спросила так, будто очевидно, что я все делаю под музыку. Мне жаль тебя разочаровывать – я не слишком музыкален, по-моему, у меня дисмузия (и все же я пошел и купил «Детский уголок» Дебюсси, раз за разом переслушиваю его в машине, и, конечно, Монтеверди в исполнении Эммы Кёркби – так что, может быть, когда-нибудь я пойму, что ты имела в виду). Но этот крик я слышу всегда и понимаю его мгновенно, не слухом, а животом, пульсом, утробой. И ты тоже слышишь его – ведь раньше ты слышала меня. Отчего же вдруг сейчас перестала?
Ладно, что толку. Будь по-твоему. Только знай – я прекрасно осознаю, что со мной сейчас происходит и что ты обо мне думаешь. Ведь это моя вечная пытка, Мириам, меня всегда двое: первый стоит с желтоватым лицом, скрестив на груди руки, а второй вдруг отделяется от первого и падает – все падает и падает, и спорит с желтым по пути к своей погибели, крича ему: «Позволь мне жить! Позволь чувствовать! Позволь ошибаться!»
Но, конечно же, я, без всякого сомнения, еще и тот, первый. Что поделать? Сквозь сжатые губы он с отвращением цедит второму, что конец известен – ты, как обычно, еще приползешь ко мне на коленях. Он сухо сплевывает (у него часто пересыхает во рту). А осленок в это время продолжает кричать, что ему наплевать, ведь, быть может, однажды он добьется своего – естественно, случайно, по недосмотру, ведь, согласно императорскому указу, подобные благодеяния происходят исключительно по чьей-то оплошности – и он наконец-то поразит цель. Нет – дотянется до цели, дотронется, нащупает чужую душу, прикоснется душой к душе, плотью к плоти, и один-единственный раз у одной из четырех миллиардов китайских душ в мире (в этом контексте все вдруг немного похожи на китайцев) на его глазах треснет скорлупа, и она явит миру свой плод…
И так он падает и кричит своим тонким надтреснутым голосочком, который всю жизнь продолжает ломаться, как у подростка.
Но тут на этот крик сбегается (а как же иначе!) с десяток мудрых, благоразумных, взвешенных и рассудительных мужей, и они, посовещавшись, требуют проверить, не бежим ли мы впереди паровоза. Может, это всего лишь еще одна вздорная идея (говорят они мне сухими губами), одна из тех, которые расцветают под покровом ночи и тают при свете