Лег рядом с ней. Чувствовал под собой липкую прохладную землю. Шершавая стерня колола предплечья. В хмуром небе он не видел ничего красивого. Капли затекали в нос. Холодно. Девушка закрыла глаза, и они долго лежали молча, мокли. Поженились через четыре года.
Поначалу она говорила мало. Казалось, что, если ей приходится это делать, она злится на себя. В первые годы совместной жизни Янек любил иногда прилечь после обеда и с закрытыми глазами прислушивался, как она шумит кастрюлями, хлопками гоняет кошек и орудует в печке кочергой. Он быстро привык к ее молчанию и к звукам, наполнявшим его дом, который вообще-то не был его. Собираясь в поле, тоже принадлежавшее чужим, он сплетал руки на ее животе и утыкался лицом в худую шею. Она пахла собой и чуть-чуть молоком, как щенок.
Бледные веснушки сыпались с носа на щеки. Волосы цвета ржавчины она собирала в длинную косу. Временами, задумавшись, прикусывала ее кончик и до конца жизни не отучилась от этой привычки.
Вставала затемно и никогда его не будила. Когда он появлялся на кухне, взлохмаченный, как пучок соломы, махала ему со двора. Приносила яйца и не торопясь укладывала их в ящик, а он просил, чтобы она спела. Обычно она ничего не отвечала, лишь иногда говорила: «Не дурачься». Тогда он открывал неглубокий ящик стола и доставал истрепавшееся на уголках Священное Писание в черной кожаной обложке, а потом медленно прочитывал вслух одну страницу. Вернувшись с поля, читал ее второй раз при свете свечи, уже тихо.
На завтрак съедал две краюхи хлеба, по воскресеньям запивая стаканом теплого молока, которое она приносила из коровника в бидоне. Ей нравилось смотреть, как он ест. Она подпирала подбородок руками, а локти съезжали все ближе к центру стола. Любила сидеть на солнце, закрыв глаза и скрестив руки на груди. Коты обвивались вокруг ее ног и, тихо мурлыча, спали.
Она говорила, что ее родители давно умерли. Янек не знал подробностей.
– Был такой музыкантишка, на флейте свистал, но уродец! Ноги кривые и весь какой-то перекошенный, – сказал ему как-то сын солтыса, поднимая цепом столб пыли. – Крапивой его прозвали, а все потому, что вечно в кустах спал. Все мы над ним смеялись, он болтал разное, что святых в небе навещает, с чертом разговаривает, и всякое там. Слова такие выдавал, словно сам их придумал. Были у него большие гнойники, как будто выросшие на спине. Ходил, опустив голову, и играл без конца какие-то мелодии, которые сам выучил. Вроде утонул, но отец говорит, мужики его забили.
– А мать?
– А чего?
– Она как умерла?
– Да ведь мать жива.
Матерью Иренки якобы была сумасшедшая Дойка, которая ходила по деревне и ухаживала за животными в обмен на несколько глотков молока. У нее были длинные седые волосы, слипшиеся на спине, а руки такие натруженные, будто она жила лет сто или даже больше. Обыкновенно она сидела под деревянным памятником, который, вероятно, должен был представлять ангела, но больше напоминал курицу или в лучшем случае фазана. Придвигала колени к подбородку, а огромная грудь распластывалась под просторной холщовой рубахой. Когда кто-нибудь проходил мимо, она улыбалась или выкрикивала непонятные проклятия, колотя кулаками по земле.
О родителях девушки ему рассказывали сын солтыса, слепой Квашня и старшая дочь Паливоды. Их версии различались, но Крапива всегда представал в них помешанным чудаком, который уверял, что общается с чертями и святыми. Поговаривали, что он изнасиловал Дойку, когда та была еще девочкой. С тех пор они почти не расставались. Клянчили еду, спали в кустах и в разворошенных стогах сена. В Пёлуново одни говорили, что Крапива утонул, другие – что его убили несколько пьяных мужиков. Его обвиняли в несчастьях, обрушившихся на деревню. После его смерти Дойка вырезала из засохшего ствола уродливую крылатую фигурку.
Крапиву помнили только пожилые, а про Дойку в деревне вовсе не говорили. Эта толстая женщина с безумными глазами была как старая бездомная собака, которую каждый день видишь, но не замечаешь. Янек так никогда и не спросил про нее у жены. После беседы с сыном солтыса лишь кланялся Дойке, вызывая у нее истерический смех.
Прежде, чем они поженились, Янек Лабендович смастерил войну.
Он купил в Радзеюве катушку, детектор и конденсатор, одолжил наушники у Паливоды и на несколько дней засел со всем этим богатством в сарае, роясь на полках, склеивая, обматывая, собирая, ломая и собирая снова, пока наконец не услышал шум, в котором выделялись слова.
На рынке он узнал, что Варшава принимает на двухсот пятидесяти витках, Вильно – на семидесяти пяти, а Познань – на пятидесяти. Отнес детекторный приемник к Ткачам, у которых тогда жила Иренка, поставил на стол и торжественно поднял наушники.
– Сегодня в пять часов сорок минут утра немецкие отряды пересекли польскую границу, нарушив пакт о ненападении, – сообщил шуршащий голос. – Бомбардировкам