Предупреждая твой вопрос, друг мой, уточню, что мой гений, – иль кто он? – вовсе не был крылатым, что было б слишком плоской метафорой. Притом в нем присутствовала готовность к полету. Можно было и в своих отношениях с гением эпохи остаться агностиком, – мол, какая разница, кто он и откуда? – но в том-то и дело, что слишком уж он отличался от моей скудной жизни, сулившей всего-то мелочь, но и ничем, по сути, не грозившей. Мои родители-экзорцисты, кажется, закляли и самоё смерть, превратив в какую-то свою унылую приживалку, пожалуй, пусть и крупную, однако неизбежную, потому стерпимую неприятность. А для матери, думаю, достойные похороны, успенье в почете, виделись последней скромной победой в ее ненастойчивой тяжбе с существованием. Мой величавый образ как раз и сулил, и грозил, обещал необычайное приключение духа. Кто он и впрямь? А мы все – и правда ль ошметки его греха, коль он демон? Себя-то я, видимо, по скромности, не считал грешником. Ну да, сотворил несколько житейских пакостей, скорей из недомыслия. Даже нет, из деликатности, чтоб не унижать ближнего своей чистотой. И в этом тоже выразилась моя природная нечрезмерность.
На нашей-то жизненной периферии и грех не губителен, и добродетель – невеликая заслуга. Грешим по слабости, добродетельны – по лености. Не то демон иль ангел, глянувший из самой сердцевины бытия. Ведь прежде из всех иноприродных звуков я подчас различал лишь глумливый шепоток вселенной. Но, видно, не вовсе заткнул уши и замкнул взор, как, уверен, и мой художник. Гений эпохи уж наверняка причастен горнему, приобщен во всей мощи своего естества. Весь он как зычный зов, но куда призывает? Привычней, конечно, так и жить в нашей сумеречной неопределенности, не стяжав ни рая, ни преисподней. Но ведь не зря он мне явился, когда я лишь только услышал отдаленный лепет неизбежности, едва слышный оклик притаившейся за углом смерти. Как мне, с моим невеликим