У нас с Марфой с каждым днём в жизни обвострялося хуже и хуже, Марфа стала показывать свой природный характер, стала за каждые пустяки огрызаться, за каждоя слово ответит десять. Жить стало невозможно. Я старался всяко убедить её, и ругал, и спрашивал:
– Где наше обещание? Мы друг другу обещались во всём угождать и посторонних не слушать, а ты связалась с матерью, и лезете в каждое дело.
Вся деревня уже заговорила: Марфа пошла матери́нной дорогой, и говорили мне всё чаше: «Данила, гони ты тёщу и Марфе гайкю подкрути, а то будет поздно». Я Марфе всё ето говорил. «Не изменишься – возму всё брошу и уеду, тогда хватишься!» Но ето не помогало.
Тёща до тех пообнаглела – что хотела, то и творила, в моим дому командовала, каструли проверяла, но вот чу́дно: Марфу превратила во врага, а со мной по-прежнему лучше её не найти. Но у меня на сердце камень рос боле и боле.
15
В один прекрасный день говорю Марфе:
– Марфа, поехали хотя на сезон в Аргентину, освежимся, помидор посеем, осенью вернёмся. Моё рóдство увидишь, познакомишься.
Она пе́рво возразила, но потом постепенно убедилась, и мы весной уехали в Аргентину. Наше рóдство встретило нас очень хорошо. Сестра Степанида уже бросила своего чиленса, но у ней уже была дочь Федосья. Чиленес угодил ленивый и выпиваха, поетому она его бросила.
Мы со Степаном арендовали земли по два гектара и посадили помидор. Помидоры уродили очень хорóши, пришло время сбор, стали собирать, было радостно, перспектива была хорóша. Но одиножды собрали помидоры, поехали сдавать. Сдавали помидоры, и тут народ заговорил: гроза идёт. Мы ету тучу видели, но не обратили внимание. И вот всё стемняло, и пошёл дождь с градом, да такой град выпал, селую косую четверть[70], у машин стёклы повыбило, на пашнях зайцав побило. Мы с братухой едем домой и горюем: а что с нашими помидорами? Приезжаем домой, спрашиваем, много ли граду было, нам отвечают: «Да, много». Утром приходим на помидоры, и что видим? Одне палочки все изломанны, и помидоры все побиты. Сердце сжалось, всё опротивело.
Марфа нашему рóдству не понравилась за её злоязычество. Она со мной огрызалась как могла, и мои родители всё ето слыхали и мне говорили и советовали, но я никого не слушал. Я её выбрал – мне и страдать, и дети невинны, оне не должны мучиться. Особенно Евдокея обиделась, она желала мне добра, но я ей отказал: мол, не лезь в нашу жизнь, мы сами разберёмся. Она упрекала меня:
– Говорила тебе, что не торопись, –