– Да, – задумчиво говорит Бетке, – четыре года просидели здесь…
– Да, да, черт возьми! – подхватывает Козоле. – И вот так просто все кончено.
– Эх, ребята! – Вилли Хомайер прислонился к насыпи. – Странно все это, а?
Мы не в силах отвести глаза. Ферма, остатки леса, холмы, эти линии там, на горизонте, – все это было страшным миром и мучительной жизнью. А теперь, как только мы повернемся и пойдем, они попросту останутся позади, и с каждым нашим шагом будут все больше и больше погружаться в небытие, и через час сгинут, словно никогда и не были. Кто поймет это?
Вот мы стоим здесь; нам бы смеяться и реветь от радости, а у нас какое-то нудное ощущение в животе: точно веника наелся и вот-вот вырвет.
Слова наши бессвязны. Людвиг Брайер устало прислонился к краю окопа и поднимает руку, будто перед ним человек, которому он хочет помахать на прощание.
Появляется Хеель:
– Расстаться не можете, а? Да, теперь-то начинается самая мерзость.
Леддерхозе удивленно смотрит на него:
– Почему мерзость, когда мир?
– Вот именно, это и есть мерзость, – говорит Хеель и идет дальше; у него такое лицо, словно он только что похоронил мать.
– Ему «Pour le merite»[9] не хватает, – говорит Леддерхозе.
– Да заткнись ты, – обрывает его Альберт Троске.
– Ну, пошли! – говорит Бетке, но сам не трогается с места.
– Кой-кого оставили здесь, – говорит Людвиг.
– Да, немало народу… Брандт, Мюллер, Кат, Хайе, Боймер, Бертинк…
– Зандкуль, Майндерс, оба Тербрюгена – Гуго и Бернгард…
– Будет вам…
Много наших лежит здесь, но до сих пор мы этого так не чувствовали. Ведь мы были вместе: они в засыпанных, мы в открытых ямах, разделенные лишь несколькими горстями земли. Они только несколько опередили нас, ибо с каждым днем их становится больше, а нас меньше, и порой мы уже не знали, не находимся ли и мы в их числе. Но иногда снарядами их снова поднимало к нам; высоко взлетали распадающиеся кости, остатки обмундирования, истлевшие, мокрые, уже землистые головы, ураганным огнем возвращенные из подземных окопов на поле брани. Нам это вовсе не казалось страшным: мы были как бы неотделимы от них. Но теперь мы возвращаемся обратно в жизнь, а они остаются здесь.
Людвиг, потерявший на этом участке двоюродного брата, сморкается в руку, поворачивается и идет. Мы медленно следуем за ним. Еще несколько раз останавливаемся и оглядываемся. Снова и снова прирастаем к месту и вдруг чувствуем, что вот это, этот ад кромешный, этот искромсанный кусок траншейной земли проник нам в самое нутро, что он – будь он проклят! – он, осточертевший нам до рвоты, чуть ли не мил теперь, каким вздором это ни звучит, мил, как мучительная, страшная родина, с которой мы связаны навеки.
Мы отмахиваемся от нелепой мысли, но то ли это погубленные годы, оставленные