– Ева, девочка моя, – с придыханием шептала она с экрана, – перестань растрачивать то, что дано тебе Господом. Не хочешь отдохнуть от красок, тогда с головой уходи в искусство, беги туда без оглядки. Ну что тебе нужно? Деньги? Скажи сколько – я пришлю…
Я качала головой, стараясь скрыть подкатывающий к горлу спазм. Мне действительно было жаль ее.
В конце концов, между нами (в который раз) родилось глухое недовольство. Грустно.
Кистью, наполненной краской, можно выразить любое состояние, любую эмоцию – говорить намного сложнее, и уж тем более просить. Я сумела вернуться к живописи, работая по десять часов в день, не давая себе передышек, исступленно, до обмороков. Я искала себя, разбирая на крошечные детальки все обстоятельства гибели моего счастья. Совмещая одновременно несколько техник, я писала абстракции в ахроматическом хаосе чувств – обманутого доверия, разочарования, потери и всего того, что люди часто называют меланхолией, апатией или депрессией. Странно, но некоторым людям болезненные переживания нравятся больше, чем простые человеческие радости. Они упиваются ими, находя своеобразную эстетику в личных трагедиях. Хотя что тут странного – не каждый способен одним усилием воли сделать свой завтрашний день счастливее.
Моя жизнь разделилась на две половины – «до» и «после». Гранью между двумя этими составляющими служил горький семейный опыт, приобретенный год назад. Он сконцентрировался в двух неровных пирамидах, которые высились в углу спальни. Упакованные в плотные мусорные мешки, разновеликие подрамники с натянутыми на них холстами хранили мою персональную крошечную вселенную, полную света и сантиментов наивной идеалистки. На них распространялось строгое табу. Никто не имел права касаться моего прошлого, оно не подлежало продаже, перемещению и тем более обсуждению.
Все сущее «после» представлялось