Нехитрую мелодию покоя.
Прохладный джаз прилива в чуткий сон
Впускал дыхание северного моря.
[открытка с тенью]
Здесь не было ни неба, ни светил.
Вечерний мой костёр давно остыл.
Уснули все, кто грелся у него,
И не осталось больше ничего.
И чтобы не терпеть природы пустоты,
Я миру придавал свои черты.
И за неимением вовне холста,
Холстом служила пустота.
Сначала рисовал я миру свет,
Волну, частицы, фон, движения планет.
Но свет явил вслед за собою тьму,
Тень стала крышей дому моему.
И слушая течение воды,
Тьма также повторила все мои черты.
Нас стало двое воле вопреки.
Друг против друга – берега реки.
Так воды прочь несла река.
И моя поступь по земле была легка.
Нас было только двое: я и тень.
Единым целым вышли в первый день.
[базальтовая флейта соло]
Человек с большими ладонями собирает ласточкины гнезда,
сеет ветер, пожинает бурю;
в ботве головы хранит стесненную несвободу,
в груди – крылья, креп, крик, другую
картину реальности, писаную масляной краской и углем…
тело начинается, как географическая карта будней
со множеством неизвестных, со вкусом прогорклого кофе,
с бесцветным пятном ландшафта, застывшими в полете
инопланетными чайником, чашкой, блюдцем.
Сюда не ступала нога ни-живого-ни-мертвого и вернуться
в пустующее нутро может, разве что, придуманный кроткий бог
всех насмерть замерзших детей и заплутавших сов,
спешно слепленных из дерева и базальта…
Кит проглатывает, наконец, свою Андромеду и ныряет в дельту
Миссисипи, негритенок играет блюз ржавой сковородки,
и Лайка летит над рекой песьих душ в дырявой лодке.
[песенка о прощении]
в такой-то год, такого-то числа
в плацкарте забивали мы козла,
а за окном по полустанкам
сновала сонно голытьба.
все чин по чину: стрелки, масти.
в душе обычные кипели страсти,
по полкам мыкалась урла.
и я меж ними снова, здрасьте,
свят и безгрешен, как дитятя ,
скажи-ка, ведь не даром, дядя,
мне эта жизнь отпущена?
какой чужой насмешки ради
мешу я грязь и жру пуд соли;
и это небо голубое,
души не чуя под собою,
земной касается юдоли?
чтобы трещать пустой костяшкой,
марать столы грязной рубашкой,
засаленной иуды лапой,
больше привычной к полторашке.
есть бог, и есть его причина.
гудит небесная машина,
пыхтя на холостом ходу.
под толщей облачной овчины
замкнётся круг наш поутру,
осевши горечью во