– Игорь Иваныч, – обратился Дымов к вошедшему, – вы что-нибудь про жеребца знаете?
– Или про его подругу ослицу? – вставил Коля.
Со всех сторон послышалось что-то очень похожее на сдавленное ржание.
– Не знаю я, Дымов, ни про жеребца, ни про его подругу, – отвечал Игорь Иваныч, заведующий лабораторией Северо-Западной Атлантики, обладатель ликующего чуба. – Зайди ко мне, – сказал он, кивком головы приглашая Дымова следовать за ним.
Дымов посмотрел на всех и вышел вслед за завлабом.
– Так… – снова возник Махов. – Ослица… ослица… ослица… – повторял он как заклинание, призывая на помощь всё слышанное когда-то о благородном животном.
– Сколько там букв? – уточнил кто-то.
– Пять.
– Сын жеребца и ослицы? – уточнил Махов.
– Ну, не смейся, – вставил Коля, почему-то думая, что Махов собрался смеяться. – И потом, почему ты думаешь, что это сын? А, может быть, оно дочь, – опять продемонстрировал свои искренние серые глаза гидробиолог. Без малейшего намека на несерьезное отношение.
– Пять букв?
– Предпоследняя «а», – сообщил Махов.
– Лошак… – бросил через плечо пожилой уже человек, рулевой матрос Афанасий.
Его угораздило перенести в рейсе инфаркт. Он лежал в какой-то стране, в клинике, один. И никто не мог подтвердить, что к нему никто не приходил. Что никаких интервью он не давал. И сам из больницы никуда не отлучался. Он сидел на берегу уже почти год, рискуя получить новый инфаркт в ожидании решения о возвращении ему визы. Потому что, чтобы получить приличную пенсию, нужен был еще один рейс.
– Лошак! – еще раз, уже громче, сказал Афанасий.
И сдавленное ржание превратилось во вполне откровенное, внятное и искреннее. Как и должно быть, когда аудитория выражает восторг. Потому что человечество еще не научилось сдерживать свои здоровые эмоции.
И именно они, эти здоровые эмоции, пороки и слабости человеческие во все времена эксплуатировались правящей властью для осуществления своей политики. Раздвоенность, нерешительность в оценках и суждениях или, наоборот, решимость нарушить какое-нибудь ханжеское табу и были всегда основной питательной средой не только для всякого рода «мэнов», но и для всей этой узаконенной, возведенной в абсолют, наглой и отвратительной в своих инсинуациях философии. Философии власти.
Как ни неожиданно в этой ситуации это звучит,