«Честно сказать, – заметил Убертин, – он и тогда не слишком помог нашему делу. И вообще все кончилось ничем. Но все-таки идею не признали еретической, и это немаловажно. Вот чего они мне не могли простить. Вредили как могли. Говорили, что я был в Саксенгаузене три года назад, когда Людовик объявил Иоанна еретиком. При том что всем известно, что я в июле был в Авиньоне у Орсини… Говорили, что в декларации императора использованы мои идеи. Безумные домыслы…»
«Ничего безумного, – сказал Вильгельм. – Эти идеи подсказал императору я, почерпнув их частью из твоей Авиньонской декларации, частью из Оливи».
«Ты? – воскликнул Убертин со смешанным выражением недоверия и радости. – Так ты считаешь, что я прав?»
Вильгельм, похоже, смутился. «Это были подходящие идеи для императора в тот момент», – уклончиво пробормотал он.
Убертин смотрел с подозрением. «А-а, значит, на самом деле ты в них не поверил?»
«Рассказывай дальше, – сказал Вильгельм. – Расскажи, как ты спасся от этих сук».
«Ох, Вильгельм, и вправду суки, бешеные суки. Пришлось биться с самим Бонаграцией, понимаешь?»
«Но Бонаграция Бергамский за нас!»
«Теперь! После того как я с ним столько говорил! Только после этого он дал себя убедить и выступил против Ad conditorem canonum. А папа отправил его на год в тюрьму».
«Я слышал, что ныне он сблизился с моим другом, живущим при курии, с Вильгельмом Оккамским».
«Я его знаю. Он мне не нравится. Холодный человек, только голова, нет сердца».
«Но голова хорошая».
«Возможно. И заведет его в ад».
«Там мы с ним увидимся и будет с кем устроить логический диспут».
«Замолчи, Вильгельм, – перебил Убертин, улыбаясь с бесконечной нежностью. – Ты лучше всех твоих философов. Если б еще ты хотел…»
«Чего?»
«Помнишь, мы виделись в последний раз в Умбрии? Помнишь? Я тогда воскресал от моих недугов благодаря заботам этой дивной женщины… Клары из Монтефалько… – При ее имени лицо старика просияло. – Клара… Когда женское естество, от природы злопакостнейшее, воспаряет к святости – вот тогда может собой явить высочайшее средоточие благостыни. Ты-то знаешь, Вильгельм, что вся моя жизнь одушевлена чистейшим целомудрием, ты-то знаешь, – и конвульсивно схватил Вильгельма за руку, – знаешь, с какой свирепой (да, верное слово!), свирепой страстью к смирению я умерщвлял в себе трепет плоти, дабы стать проводником единственного чувства, любви к Христу Распятому… И все же три женщины вошли в мою жизнь как истинные посланницы небесных сил. Ангела из Фолиньо, Маргарита из Кастелло (она предвосхитила завершение моей книги, когда я еще не написал и трети) и, наконец, Клара Монтефалькская. Счастливым промыслом Божиим именно я был назначен расследовать ее чудеса. И я убеждал толпу в их святости еще до того, как на это отважилась матерь пресвятая церковь. А ведь ты был рядом, Вильгельм, и мог бы помочь в святейшем подвиге, но не захотел…»
«Святейший подвиг, к которому ты призывал, –