– Джа, кхэл![19] Не привык, что ли, что тебе одному это все?
Стеха была права. Илья до сих пор не верил, не мог поверить, что Настя теперь – его, и не во сне, не в мыслях – а въяве, и на много лет, навсегда, до смерти… Илья вздохнул всей грудью, почувствовав вдруг себя бесконечно счастливым. Шагнул на круг, растолкав весело загомонивших цыган, – и пошел за женой след в след, поднимая руку за голову и улыбаясь – так, как Якову Васильеву ни одного раза не удалось заставить его улыбнуться в хоре. Настя чуть обернулась, опустила ресницы, дрогнула плечами, Илья взвился в воздух, хлопнув себя по голенищу, – и в толпе восторженно заорали, и цыгане один за другим запрыгали в круг, и забили плечами цыганки, и дед Корча, покрякивая и поглаживая рукава рубахи, уже примеривался вступать в пляску, и старая Стеха беззвучно смеялась, поглядывая на него и повязывая на поясе шаль – чтобы не упала в танце. Вскоре плясал весь табор, от мала до велика; плясали родители молодых, плясал жених, за руку втянули в круг невесту – и закатное солнце, заливающее холм розовым светом, казалось, тоже крутится в небе, как запущенный умелой рукой бубен.
Уже в сумерках цыгане с песней проводили молодых в стоящую чуть в стороне от других шатров палатку и расселись, уставшие от плясок, вокруг костров. Цыганки принесли новую посуду, заменили еду: после выноса рубашки молодой празднование должно было начаться с новой силой. Настя замешалась среди женщин: Илья отыскивал ее только по яркому красному платку на волосах, рядом с которым непременно маячил и зеленый Варькин: сестра ни на миг не отпускала Настю от себя. Сам он стоял среди стоящих с открытыми ртами молодых цыган и рассказывал, безбожно привирая, о том, как украл вороного. Свидетель его подвига переминался с ноги на ногу тут же, тыкался мордой в плечо, требовал хлеба и оспорить неправдоподобностей рассказа никак не мог. Стоящие чуть поодаль цыгане постарше тоже прислушивались, хотя и посмеивались недоверчиво. Со стороны недалекой реки тянуло вечерним холодом, громче, отчетливее кричали в траве кузнечики. Красный диск солнца висел совсем низко над полем и уже затягивался длинным сизым облаком, обещавшим назавтра новую грозу.
Неожиданно пожилые цыганки, сидящие возле шатра молодых и устало, нестройно поющие «Поле мое, поле», разом умолкли и, как одна, вскочили на ноги. На них тут же обернулись, по табору один за другим начали смолкать разговоры, послышались удивленные вопросы, старики запереглядывались, женщины тревожно зашумели, все головы разом повернулись в одну сторону, и через мгновение цыгане, как один, мчались к палатке молодых. Из нее доносился низкий, хриплый, совсем недевичий вой, а перед палаткой стоял Мотька с застывшим лицом. К нему тут же кинулись:
– Что, чаво, что, что?!
Мотька скрипнул зубами, и на его побелевших скулах дернулись желваки. Поискав глазами родителей Данки, он молча швырнул в их сторону скомканную рубашку. Ее на лету подхватила Стеха, развернула, опустила руки и сдавленно сказала:
– Дэвлалэ,