Как объяснить этот удивительный вопрос, заданный пятилетним ребёнком: «Мамочка, правда же, как странно, что я родилась именно в Москве?» Эта мысль посетила детскую головку неожиданно – она просто слетела с неба и поразила воображение, остановив дитя посреди улицы. Необъятность мира окружала меня, и я принадлежала этой необъятности, в которой гулкий и необозримый проспект, по которому мы двигались, терялся, не сравнимый с масштабами Земного шара. Я знала, что могла родиться в любой его точке, и была потрясена этим открытием.
Но мамин ответ потряс меня не меньше.
– Не могла бы, – сказала мама, – потому что мы, твои родители, живём в Москве.
Она не разделяла очевидности того, что знала я, и это было ещё более невероятно, чем факт моего появления в маленьком городе Москва среди таких же маленьких и бесчисленных городов, мерцающих, как звёзды, в тумане глобуса, куда мне надлежало спуститься.
Идея выбора душой своих родителей стала мне известна только недавно. Ещё более удивительна избирательность памяти, которая пронесла это, казалось бы, ненужное воспоминание до недавнего дня.
Осознающая собственное существование, помнящая своё детство и вчерашний день, я далеко не уверена в однозначности своего «я». Мне так же просто назвать себя «она» вместо «я». Мне так же легко устраниться, произнося «я», и ускользнуть от ответственности. Истина не принадлежит человеку – кто может поручиться, что «я» обозначает меня, пишущую эти строки?
Я, чувствующая человеческое знание как нечто единое и неделимое на враждебные составляющие, принимаю как дополняющие друг друга точные науки и религии, гуманитарные и оккультные, медицину и шаманство, технические достижения и магию, спорт и искусство, чувственность и монашество, идею и её отсутствие. Неизвестно, сколь велика утерянная со времён зари человечества часть этого знания, но именно она, подозреваю, не даёт мне с уверенностью определить границы моего «я», как я определяю свой кошелёк или очки.
С высоты зрелого возраста совсем не удивляет древний совет философа познать самого себя, равно как и писательский интерес к истории своего «я», так мало принадлежащего нам, по сути чужого, загадочного, непредсказуемого и неопределимого, явно множественного и, что парадоксальнее всего, ощущаемого вне нас. Иначе откуда это настойчивое ощущение, что «я» – не я, а некто, ведущий моё телесное «я» по жизни и заставляющий исполнять своё предназначение?
При такой расстановке сил себе принадлежишь в последнюю очередь.
Этим размышлением и позволю себе начать повествование. Думаю, что я достаточно смутила доверие читателей, чтобы, допустив его к своему «я», чувствовать себя в безопасности.
2. Первые воспоминания
Есть определённая мистика в ранних воспоминаниях. Как если бы происходящее фиксировал оптический глазок высшего разума, заключённый в ещё неразумном младенце.
Помню, что лежу в коляске, укутанная на прогулку, и мама спускает коляску по лестнице, с трудом проводит её через двойные двери парадного на выход, какой-то мужчина нам помогает. Запахи старого жилья, облупленная крашеная дверь парадного, у широких ступень серого камня щербины. Коляска наклоняется, и я наклоняюсь вниз головой – неприятная тяжесть в голове, но ненадолго, – переезжаем порожек, – и я глотаю холодный воздух. И сразу начинаю засыпать: неодолимо закрываются глаза, шумит в голове, на второй, третий холодный вздох я уже сплю.
Позже так я засыпала при наркозе.
Я стою в детской кроватке с сеткой. В комнате никого нет, белая дверь закрыта и кто-то вставляет с обратной стороны ключ. Я знаю, какой ключ – он большой, с головкой и зубчиками. Я перелезаю через сетку кроватки и вижу, как входит мама. Она бежит ко мне – с протянутыми руками, чёрные кудри развеваются, платье летит, – и подхватывает меня у самого пола.
Оказывается, я падала.
Помню вкус тающих в горячем молоке кусочков сахара с размоченным белым хлебом. Мама кормила меня. Сахар таял в горячем молоке, и она долбила кусочки сахара ложечкой в блюдце. Молоко имело кипячёный вкус. Мякиш белого хлеба размокал быстрей. Помню вкус этой тюри – сахара, молока и хлеба вместе. В 50-х годах так кормить могли только грудного ребёнка.
Теперь понимаю, что эта еда была отголоском военного и послевоенного голода, на котором выросла моя мама, – его антитезой, и мне хочется плакать. «Плач о всея Руси», – называет это мой муж, не раз наблюдая, как я угрюмо развожу слёзы по лицу перед телевизором, где показывают пожар «Белого дома», войну в Чечне или исторические кадры о бесславном прошлом моей великой на весь мир Родины.
В то время нашу семью посетил Иван Семёнович Козловский. По семейному преданию, он взял меня на руки и я его опрудила. Я этого не помню. Но, странным образом, я смутно помню движение в коридоре, потому что пришёл новый чужой человек и в столовой он громко говорит с дедой и бабой, я видела это