– Думаю, переход для меня тоже был травмой, – продолжила я разговор о травме, который не начинала. – Понимаете, если бы терапию не запретили, мне бы точно объяснили, что переход – это травма. Как рождение, только страшнее. Почему травма – потому что нет взаимовлияния! Ничего ни на что не влияет. Эффект запертости, клаустрофобия. Получается, живые не могут вмешиваться в нас – или не умеют, – но и нас вмешивать в свою жизнь не могут тоже. За исключением этой небольшой группы друзей-родственников, которые потом привыкают к тому, что ты условно недалеко. Потом они просто привыкают – о да, живые ко всему привыкают! у них ведь все меняется! – живут своей жизнью и не отвечают на твои сообщения неделями. Да, это справедливо – ведь дубликаты тоже не корректируются живыми. Но и корректировать их сложно: копировать мы научились, а видоизменять – нет. Я правильно говорю «мы»? Или лучше в нашей ситуации говорить «они»?
– Я раньше была терапевтом, – вздохнула Лина. – Простите. И это моя кушетка.
– Я представляю, что все, происходящее со мной после смерти, – это как бы письмо моей бабушке, – быстро, чтобы не забыть о своем желании признаться в происходящем, выпалила я.
– Почему именно ей?
– Она – мой единственный умерший близкий, от которого после смерти не осталось ни одного цифрового свидетельства: ни чатов, ни аккаунтов в социальных сетях, ничего. Я была подростком, когда она умерла. И я иногда думаю, что мы последнее поколение, у которого есть доцифровые близкие мертвые. Те, кто остался только в нашей памяти и больше нигде. А еще, возможно, человек ее поколения, возраста и, скажем так, релевантности ко мне как субъекту – единственный адресат, обращаясь к которому, я могу редуцировать свою речь до предельно спасительного для меня состояния. То есть это не просто выбор адресата, но и выбор способа говорить об этом. Ой, можно я пока что не буду говорить об этом? Я еще не готова подробно ответить на этот вопрос.
Почему я говорю о некоторых вещах пунктирно, прерывисто, призрачно? Почему в этом беспорядочном, избыточном перечислении наречий и прилагательных я словно боюсь не успеть договорить? Видимо, я все-таки тревожусь, что нас в конце концов выключат. Я записываю все подряд, как полевой исследователь собственного испуганного разума. Да, иногда у меня бывают моменты покоя – именно тогда, как ты уже наверняка почувствовала, я сбивчиво описываю, как у нас все устроено – или как оно было устроено в идеальной и давно проигранной (во всех значениях) нами версии мира после объединения контекстов.
Когда я трачу свое вечное и от этого не менее драгоценное время на объяснение несуществующей тебе того, как мы здесь живем в твое отсутствие, мне как будто становится не так больно.
Чувствую ли я боль – или это просто память о всей боли, которую я успела испытать в жизни? Как-то слишком много у меня этой памяти.
– Возможно,