Это и стало моей единственной подлинной жизнью, судьбой – все остальное ушло. Чтобы жить подобной жизнью, я должен был постоянно оставаться в Лондоне, никуда не уезжать дольше чем на полдня. Потому что только в моем доме, в моей музыкальной студии все было приспособлено для того, чтобы так жить. Там у меня были пианино, концертный рояль, клавесин, старинная фисгармония, электроорган и небольшой церковный орган, вывезенный из Германии. И здесь же, на месте, я мог проводить звукозапись и прослушивать записанное с помощью самых лучших в мире аппаратов.
Для того чтобы вести подобную жизнь, мне не нужны были ни свидетели, ни спутники, ни родственники или близкие. Для моих отрешенных молебств Баху не требовалось соглядатаев. И я подошел к мальчику, взял его на руки и отнес в его комнату. Усадив малыша посреди широкой кровати, на которой он спал за неимением детской кроватки, я молча вышел из комнаты и снова отправился в студию, чтобы продолжить занятия. Воспитательницы ЭЛОИЗЫ в этот час дома не было – я отпускал ее до обеда, чтобы не нарушать привычного для меня одиночества во время моих баховских экзерсисов.
Но когда несколько раз кряду повторилось одно и то же и мальчик упорно прокрадывался в студию, несмотря на явный запрет, я велел врезать замок в дверь студии и решил запираться от посягательств на мое одиночество с Бахом. И в первый же вечер, когда после занятий я выходил в полутьме из студии, мои ноги зацепились за что-то мягкое, оказавшееся под самым порогом зала. Не знаю, уснул ли он, лежа под дверью, или не спал, продолжая переживать в душе какие-нибудь пассажи сарабанды или гавота, которые были в программе этого вечера, но когда я, споткнувшись об него, чуть не упал и чертыхнулся в темноте, он живо вскочил с пола и, топоча пятками, убежал в свою комнату. И тут я услышал, как в дом вошла ЭЛОИЗА, вернувшаяся из города, щелкнула в столовой выключателем, зажигая люстры. Мы обедали ровно в половине восьмого.
ТАНДЗИ. Ничего подобного я не запомнил: ни того, как мы тогда обедали, ни своих душевных переживаний от услышанного гавота или сарабанды. Из того кинофильма, который я теперь могу просматривать всегда, когда захочу, самыми первыми кадрами, запечатлевшими начало мой жизни, являются те, на которых я вижу самого себя, сидящего на коленях у отца. На мою голову натянута черная шапка «ниндзя» с круглым окошечком для глаз.
Кто это отснял? И как это передалось в мою вечную память? Как пришла ко мне музыка? Почему она ушла? За что, за какую и чью вину тот мальчик, задыхавшийся от духоты под шапкой, натянутой на голову, должен был быть впоследствии наказан потерей своей музыки и безумием?
Вопросов слишком много, я понимаю. Но, сэр ЭЙБРАХАМС! Обо всем этом не у вас я спрашиваю, маэстро. У вас же я хочу спросить о другом. Может быть, те фрагменты, в которых я вижу самого