– Заканчивайте.
– Я заканчиваю! – возбужденно подпрыгивает на диване режиссер. – Я же о том и говорю! В сто крат больше, понимаете? В сто крат больше мы чувствуем людскую боль, потому что пе-ре-жи-ваем ее каждый раз. Каждый раз. Внутри. Внутри себя, – равномерно, словно в аккомпанемент с ударами сердца, он бьет себя в грудь. – Как мы можем не принимать чужую боль как свою? Мне кажется, только мы, да священнослужители – вот и все, кто на это и способен по настоящему.
– По вашему мнению, – перекрикивает Малахов раздавшиеся аплодисменты, – это могло быть убийство по профессиональным мотивам?
Вместо ответа Виктюк воздевает глаза кверху.
– Господи! – невероятно, надо сказать, убедителен он. – Неужели ты создал людей, пусть даже некоторых из них лишь для того, чтобы убивать себе подобных?
– Люди ежедневно убивают других людей, – выглядит раздраженным Малахов.
– Андрей! – говорит Виктюк, – это страшные дни. Прежде всего – для родственников погибшего. Во-вторых, для его коллег, и, кстати, правильно сделал редактор, что не пришел.
– Что тут правильного? – слышен возмущенный женский голос и камера переключается на сидящую рядом с Виктюком Татьяну Догилеву.
– Потому, Танечка, по-то-му! – переходит на надрыв Виктюк. – Дикое это происшествие. Дикое, бессмысленное.
– Вы считаете, бессмысленное? – кричит Малахов.
– Бесчеловечное! – кричит в ответ Виктюк. – Бесчеловечно вообще все тут! – он обводит студию рукой. – Обсуждать бесчеловечно! По крайней мере, самым близким людям, с которыми он работал в одном коллективе.
– Он публичная фигура! – вскидывает руку актер Полицеймако, и я вспоминаю, что его отцом был недавно умерший Фарада.
– При чем тут публичная фигура?! – яростно вертит головой Виктюк.
– Он никогда не был публичной фигурой, – тихо говорит критик Райкина, попав в крохотную паузу. – Наоборот…
– О чем вы говорите?! – не унимается Виктюк. – Человека убили! Че-ло…
– Любой журналист, – подается вперед Догилева, – публичная фигура. Так же как актер. А то хорошо придумали: актерам чуть ли, извините, не в трусы лезут…
– Не чуть ли, а лезут! – снова слышен голос Полицеймако.
– Нет, ну правда, – теребит себя за ворот Догилева. – а сами в белом!
Ну да – на Карасине была белая сорочка с короткими рукавами, вспоминаю я, и удивляюсь, что даже сейчас первое о чем я подумал – о ярком дизайне, об этом бесформенном коричневом, как мне показалось в полумраке ресторана, пятне во всю правую часть его груди. Память играет со мной, явно предпочитая черный юмор, настаивая на своей версии: кровавый след на сорочке – гвоздь модного сезона.
– Кстати, Татьяна! – уверенно овладевает словом Малахов. – Известно, что Дмитрий Карасин критично отзывался о ваших работах.
– Ну