Ахматова с поощрительной улыбкой смотрела на оратора.
– Безрадостные картины вы рисуете, Михаил Александрович, – сказал сутуловатый Осип Мандельштам.
– Что же здесь, любезный Осип Эмильевич, безрадостного? – воскликнул Зенкевич. – Это закон природы. Родители создают своих детей и умирают, освобождая им место для жизни и развития! Роды – кровавые, мучительные, страшные – уже состоялись. В великой, потрясшей весь мир войне родились новые машины. Прежде мы смотрели на них как на игрушки, созданные для нашего удовольствия и облегчения труда. Теперь же познали их силу! Скоро, скоро они вырастут до нашего роста и, не останавливаясь, пойдут расти дальше. Послушайте, какое стихотворение написал я в 1918 году, когда запах войны в воздухе, запах паленой крови, смешанной с удушающим газом, достиг наивысшей концентрации!
Зенкевич поправил пальцем очки и встал в позу, готовясь декламировать. Остальные члены кружка Ахматовой расступилась, давая ему место. Олег Константинович вместе со своей спутницей стояли на противоположном лестничном пролете и, как и многие другие вышедшие из зала зрители, наблюдали за происходящим.
Когда толпа расступилась, князь впервые увидел Зенкевича во весь рост. Высокий, но тщедушный, в куцем пиджаке – Романов не понимал, от бедности ли или такова была мода в этой среде, – он казался каким-то жалким, как чахоточно-больной. Именно такие люди всегда самые яростные – с удивлением заметил про себя князь, – яростные и часто в своей ярости неоправданно жестокие. Как будто трусливо боятся, что тот, кого они обидели, если не будет изничтожен окончательно, повернется и отомстит.
И голос у него был под стать, высокий, взвизгивающий:
На выжженных желтым газом
Трупных равнинах смерти,
Где бронтозавры-танки
Ползут сквозь взрывы и смерчи,
Огрызаясь лязгом стальных бойниц,
Высасывают из черепов лакомство мозга.
Ни гильотины, ни виселиц, ни петли.
Вас