– Ты – что же? Соглашаешься прогнать?
– Я в эту игру не играю. Я, брат, не верю ни дядям, ни тетям.
С легкой усмешкой на кривых губах, поглаживая темный пух на подбородке, Дронов заговорил добродушнее:
– Томилину – верю. Этот ничего от меня не требует, никуда не толкает. Устроил у себя на чердаке какое-то всесветное судилище и – доволен. Шевыряется в книгах, идеях и очень просто доказывает, что все на свете шито белыми нитками. Он, брат, одному учит – неверию. Тут уж – бескорыстно, а?
И, заглянув в глаза Клима, он повторил:
– Ведь – бескорыстно?
– Да…
Дронов снял фуражку и хлопнул ею по колену, продолжая еще более успокоенно:
– Замечательный человек. Живет – не морщится. На днях тут хоронили кого-то, и один из провожатых забавно сказал: «Тридцать девять лет жил – морщился, больше не стерпел – помер». Томилин – много стерпит.
Крепок татарин – не изломится!
Жиловат, собака, – не изо́рвется!
Серые облака поднялись из-за деревьев, вода потеряла свой масляный блеск, вздохнул прохладный ветер, покрыл пруд мелкой рябью, мягко пошумел листвой деревьев, исчез.
«Долго он будет говорить?» – подумал Клим, искоса разглядывая Дронова.
– Написал он сочинение «О третьем инстинкте»; не знаю, в чем дело, но эпиграф подсмотрел: «Не ищу утешений, а только истину». Послал рукопись какому-то профессору в Москву; тот ему ответил зелеными чернилами на первом листе рукописи: «Ересь и нецензурно».
С явным удовольствием, но негромко и как-то неумело он засмеялся, растягивая фуражку на пальцах рук.
– Он бы, конечно, зачах с голода – повариха спасла. Она его святым считает. Одела в мужево платье, поит, кормит. И даже спит с ним. Что ж?
Даром ничто не дается. Судьба
Жертв искупительных просит.
Повариха ему, философу, – судьба.
Говорил Дронов порывисто и торопливо, желая сказать между двумя припадками кашля как можно больше. Слушать его было трудно и скучно. Клим задумался о своем, наблюдая, как Дронов истязует фуражку.
– У литератора Писемского судьбою тоже кухарка была; он без нее на улицу не выходил. А вот моя судьба все еще не видит меня.
Самгину вдруг захотелось спросить о Маргарите, но он подавил это желание, опасаясь еще более затянуть болтовню Дронова и усилить фамильярный тон его. Он вспомнил, как этот неудобный парень, высмеивая мучения Макарова, сказал, снисходительно и цинично:
«Урод. Чего боится? На первый раз закрыл бы глаза, как будто касторку принимает, вот и все».
– Дядя твой рычит о любви…
– Он арестован.
– Знаю. Но у него любовь – для драки…
«Это, пожалуй, верно», – подумал Клим.
– А Томилин из операций своих исключает и любовь и все прочее. Это, брат, не плохо. Без обмана. Ты что не зайдешь к нему?