Будущая политика Иннокентия III полностью высказалась в этих словах, исполненных тщеславия и, вместе с тем, сознания собственной силы. Между ним и альбигойцами должна была начаться борьба не на жизнь, а на смерть. Ни та, ни другая сторона не могла уступить. В этой кровавой драме обе стороны были поставлены в критическое положение. И та и другая заслуживает сочувствия. Враги и их литературные защитники осыпали Иннокентия проклятиями, а он воодушевлялся мыслью, что ведет борьбу во имя исторического прогресса, соединяя с представлением о нем католицизм. Он стремился увенчать и завершить здание католицизма, а лангедокские и итальянские противники уже думали о его разрушении. Поставленный в такое положение, Иннокентий должен был бороться против свободной мысли, руководившей ересью, и переносить за это порицания потомства. Но закон истории свидетельствует в его пользу. Мы неспроста в начале труда посвятили столько страниц личности Иннокентия, его характеру, его политической, общественной и частной деятельности, чтобы те события, до которых дошли мы теперь, не представили бы его только с одной стороны, может быть, единственно омрачающей его исторический образ.
Самым первым распоряжением Иннокентия после выбора в первосвященники, как знаем, было нравственное увещевание королю французскому о соблюдении общественного приличия, а предметом более важных помыслов и мер не могли не быть еретики Лангедока, восставшие не против каких-либо нравственных начал, но против всей системы пaпствa, против всего католичества, даже против догматики христианства. Их почтенная частная жизнь, их собственные нравственные устои уходили в тень перед значением проповедуемого ими учения. Иннокентий застал более тысячи городов, объятых различного толка ересями (лишь с частью из которых мы ознакомились).
Он застал аристократию Юга и Ломбардии почти открыто отложившейся от католичества. Он видел симпатии к ереси даже в собственных владениях, отступничество в духовенстве между аббатами и священниками[2].
Но основная черта его характера, чуждого насилию, не могла не проявиться в той борьбе, которая предстояла ему. Он думал, что она будет окончена лишь силой слова.
«Когда врачи узнают содержание болезни, – говорил он, – тогда лишь начинают ее исцеление. И мы думаем, что союз еретиков разрушится после солидного и приличествующего увещевания, ибо Господь сказал: не хочу смерти грешника, но да обратится он и живет. Только проповедью истины подрываются основы заблуждения»[3]. Он говорил: «Пусть только священники дружно возвещают истину на серебряных трубах; стены Иерихона, проклятые Богом, сами падут при их приближении».
Он верил, что слова увещевания и проповеди глубже проникают, чем меч, всегда надежный, но всегда и обоюдоострый. Он полагал действовать так даже тогда, когда в итальянских городах альбигойское учение возвещалось открыто, когда богомильские архиереи имели резиденцию в Виченце, Сорано, Коризе, Брешии, Мантуе, Милане, когда семнадцать разных сект обладали столицей Ломбардии, когда еретики наполняли Флоренцию, Феррару, Прато, Орвието (откуда они хотели выгнать всех католиков), Комо, Кремону, Верону, Парму, Плаченцию, Фаенцу, Римини, даже Витербо, и имели смелость учить в самом Риме. С увещеваний начал он сношения с альбигойским вероучением Лангедока, присоединяя к ним в то же время угрозы использовать светскую силу, если бы слово снова не привело к цели. Интересно проследить по папским актам, как постепенно развивалась эта политика