– Скажите прежде, – прошептал, кивнув предварительно, Гривнич. – Скажите мне только одно: здесь пытают?
– Нет; во всяком случае, мне о таком неизвестно. Точнее, известно, что Коллегия ВЧК год назад формально запретила пытки и унижения арестованных и что в Петрограде этого запрета придерживаются – всё-таки бывшая столица. Зато смотрят на нас с презрительным пренебрежением – будто на живых мертвецов или на представителей низшей расы. У своего следователя, Якобсона, я и такую гримасу примечал, как у студента-медика, скальпелем пластающего лягушку. А в провинции, в особенности на Украине, происходят, говорят, эксцессы неимоверной дикости… Вы что же, работаете на ЛОКК?
– На что я работаю?
– На Лигу обществ Красного Креста?
– Вовсе нет, Николай Степанович. В этом году исполняется сто лет…
Излагая поручение, давно уже затверженное наизусть, Гривнич с благодарностью признал глубокую правоту Гумилёва: вдвоем, с товарищем вместе, да ещё с таким бывалым, как Николай Степанович, заключение и в самом деле переносилось легче. Выслушав, Гумилёв кивнул и, едва перекрывая раздающееся со всех сторон чавканье, хлюпанье со свистом и причмокивание (когда успели у этих людей испариться хорошие манеры?), зашептал:
– Проект отличный, и прикрытие его замечательное. Вот только не ко мне вам надо было обращаться. Я если и хотел бы, ничем вашему благородному делу не сумею теперь помочь.
– Почему же, Николай Степанович? – искренне огорчился Гривнич. Он уже размечтался, что и на воле продолжит эти невероятно короткие отношения со знаменитым поэтом. А ведь раньше, повинуясь общему мнению окололитературной шатии-братии, считал Гумилёва субъектом высокомерным и даже заносчивым.
– Тут два резона имеются. Один внутреннего свойства, другой внешнего. Я, как это вам, несомненно, известно, один из зачинателей акмеизма и к настоящему времени чуть ли не в гордом одиночестве сохраняю ему верность. Акмеист же земным человеком интересуется, а не мистикой, его увлекает, прежде всего прочего, материальное бытие, стихия «естества», где и своих захватывающих тайн невпроворот. Да и я сам слишком грубо и просто устроен, посему заведомо неспособен к мистическим прозрениям. Бог не позволил мне увидеть ни одного из своих чудес – кроме сотворенных людьми, разумеется. Не скрою, были и у меня моменты духовной слабости, когда я обращался с просьбой о спасении к Высшим Силам. Как раз в начале войны, когда я служил рядовым-добровольцем в Лейб-гвардии уланском полку, попросился я по дурости в дальний разъезд, а от разъезда сам же напросился в одиночную разведку. Впрочем, это было дуростью уже производной, я вёл себя вполне логично – если исходить ab ovo, от исходной глупости, то бишь от решения пойти на войну добровольцем…
– Стыдно признаться, но мне папа купил «броню», – вздохнул завистливо Гривнич, – а я такой, как вы изволили выразиться, глупости