Я все вижу – и забываю.
У отдыха было измученное лицо, как у дня,
Он хотел спрятать голову под крыло моего биплана,
Но биплан рванулся, над отдыхом, тр…
рррр…
уня,
И завор…
рррр…
чал, зар…
ррррр…
ычал тигр…
ррррр…
ом из тумана.
Я вчера встретил – верьте мне —
В переулке тишину
И закрутил ее на вертеле,
Как цыпленка.
А теперь смотрите: я этаж восьмой
К мостовой
Пригну,
Чтоб были игрушки
У вашего ребенка,
Оттопырившего губки и ушки,
А он, как мышь, вползет в библиотеки,
Как мышь, будет грызть книги чужие и мои,
Сделает из Данта воздушного змея! Накройте-ка
Стальной чешуей город, чтоб рай не лил слезы свои!
Он грозит указательным пальцем культуре,
Он не понимает, что культура, как таковая,
Есть вещь в себе, что тридцать первый сонет к Лауре
Значительнее лая
Трамвая.
Так ведь трамвай родился со мною;
Я помню, как он впервые бросил молоко
Лошадей, закусил женщиной нагою
И поскакал по дроби площадей далеко.
Пролетая пассажи,
Гаражи
И темноту матовую,
Блестя электроногтями, перевертывая все нельзя,
Он расколол прямой пробор улицы надвое,
По стальным знакам равенства скользя.
Если сгорят библиотеки, сгорят и мои диссертации
«Об эстетике в древней Америке у инков и омков»,
И с ними сгорят овации,
Которые мне пролили бы ладоши потомков.
Сгорят мои примечания к опискам Пушкина!
Дайте мне насладиться ими хоть!
Исчерпалось лунное пиво в небесной кружке;
Завтра на аэро трясет свою бурую иноходь.
Этот человек сумасшедший! Клянусь великим поэтом,
Он не понимает того, что говорит.
А он, как чернильная клякса, высох над кабинетом,
Он величавым
Октавам
И перепетым
Сонетам
И триолетам
Такую же протухшую будущность сулит.
Он только считает опечатки в сто двадцать третьем издании Конта,
Пережевывает недомыслие Руссо и других.
Да взгляните: под юбкой синего горизонта
Копошатся руки аэропланов тугих.
Но декольтированная улица спокойна в снежном балете…
Забеременели огнями животы витрин,
У