А Егор остановился, повернулся к народу, к родному сел, которое вытаяло одним посадом из снега, и сейчас притихло, будто его пристрожили чем, стащил с головы шапку. И народ присмирнел Нехорошо было глядеть на стриженого мужика. На парня – ладно, привыкли, много их, бывало, в армию провожали. А стриженый наголо мужик, хошь и молодой, это нехорошо, беда это.
– Прощайте, мужики, ребята. Бабы прощайте. Через три годочка, бог даст, свидимся. «Партизана» мне до встречи берегите, не обидьте его тут чем. – Нахлобучил шапку, круто обернулся и пошел догонять своих и конвоира. Анка поймала его за голое место руки, которое осталось между коротким рукавом ватника и карманом брюк, куда втиснул он сжатый кулак, и ее будто подхватило, понесло воздухом. Она сбивалась с шага, запиналась о свои же ноги, но не отпускала отцовой руки. У нее не спросишь, про что она сейчас думает, она еще сама не знает своих мыслей, единственное, чего она хочет теперь, не оторваться бы от руки, не отстать бы. Вот уж они и мать обогнали, и чужого этого дядьку, который подмигивал ей, когда она горсть гвоздей держала на дворе, а отец все вышагивает и вышагивает.
– Тятька Егор, обожди, я задохлась, – сказала Анка, когда они минули скотные дворы, и она увидела, что они ушли так далеко, что она еще тут и не бывала…
Егор вынул руку из кармана, и Анка едва не отцепилась от нее, однако удержалась, потащилась дальше. Мать неладно одела ее, и чулки совсем уползли в валенки, голенища хлопали по голым ногам, и платок сбился, мешал смотреть.
– Возьми на закукры, тятька Егор, а то отцеплюсь, – еще раз запросилась Анка.
Егор поднял ее, но не на закукры, как поднимал всегда, а оставил на руках. За отцовским плечом Анка увидела мать, которая обогнала милиционера, а их догнать не могла, видела, как милиционер сбил на затылок шапку и расстегнул шинель. Хорошо ей было на отцовских руках, хотя и тесно от них. Отец шел быстро, и Анку чуть потряхивало при его шагах.
Они минули поле и теперь шли кустами, за которыми было немного больших деревьев, а потом глубоченный обрыв до самой реки. Егор не говорил с Анкой. Он только нес ее и чувствовал легкий ее вес и как трепыхается она от его шагов. Думал ли он сейчас о ней или о Елене? Наверное, нет. Была какая-то другая мысль, более широкая что ли, – обо всем сразу. Это в городе семья зовется семьей, квартира – квартирой, а в деревне все – и семья, и дом, и скотина на дворе – все называется хозяйством. Вот об этом большом, о хозяйстве, и была у него мысль, путаная и больная. Мысль эту можно было нести и дальше, раздувать, чтобы не пропадала. Но ему скоро надоела эта канитель. Припомнилась длинная, вечно помятая какая-то, потертая рожа «партизана». Хотелось Егору, чтобы и он вышел на проводы, чтобы вынес из дому стопку и сказал на прощание: «Подвел я тебя, сосед, под месячник, мать его так-то! А все она, матушка, виновата, не добром ее делали!» – и чтобы он, Егор, бросил стопку невыпитой и ногой по ней топнул. Но не вышел, хмырь, на народ, так, видать, и трезвел после суда, из-за занавески глядел.
Анка напекла