Мне попалась хорошая девочка. Такие реагируют коротеньким молчанием, если ты ругнёшься матом. Она покраснела от неожиданности вопроса, улыбнулась. Приятно видеть людей, в корзине у которых только еда.
Я взял четыре по 0,5 пива. Небольшая очередь в кассу для покупателей без тележек. Не желаете пакет, введите пин-код, спасибо за покупку.
Вечер выдался привычно пасмурный для этого северного города. Ничего особенного, просто серая подушка неба, которой душат, игривости ради, человека, страдающего клаустрофобией. Моя любимая погода. Мой путь до дома проходит вдоль канала и шести улочек. По пути: клуб, в котором не был, школа с заброшенным советским красавцем-домом напротив, библиотека, отказавшая в регистрации по причине отсутствия местной регистрации, парк, где хороший вид на облака, магазин, в котором буду покупать водку, и мёртвый голубь у дороги. Это уже собственно не голубь – его расклевали и растаскали, не осталось ничего кроме крыльев. Так и лежат раскрытые крылья на земле.
Мой дом последний жилой на улице, дальше только административные здания. Какие-то верфи или что-то такое. Из окна я вижу портовые краны – те самые большие жуки вверх тормашками. Я люблю всё заброшенное, окраинное. В таких местах обычно тихо, а если там и живут люди, то самые смиренные. В их дворах играют дети, и выпивают вечерами на лавках. Там будто бы и нет движения большого города, ворочающегося, спешащего. Там тишь и ветер загибает веточки.
Я пытался не думать о тебе. Каждый день, перечисляя поставленные задачи на ближайшие пятнадцать часов, я делал оговорку: впрочем, можешь распорядиться своим временем, как тебе заблагорассудится, главное, не думай о … Но всё впустую. Твоё имя перестало иметь какие-либо ассоциативные связи. Произнося его, я не вспоминаю твой образ, невозможный смех или там смущенную улыбку. Имя – лишь слово с пустым содержанием, ведь подразумеваемое невместимо в слова.
Ты как-то заметила, что мой подъезд будто списан со страниц Достоевского, не хватает только яичной скорлупы на ступенях. Но если подняться на самый верх, к чердачным дверям, можно обнаружить ворону, озадаченную твоим появлением. Это дети затащили в подъезд жалкую птицу с перебитыми крыльями и поломанной лапой. Забава. Эта ворона живет в парадняке. Старшие кормят её – дети утратили интерес к животине, не способной ни летать, ни каркать. Она может лишь испуганно бежать, спотыкаясь на одной лапе.
Я снимаю комнату, в которой шконка, чтобы спать, шкаф для книг, лампа, накрытая клетчатой тканью, два холодоса, раздвижное кресло и в общем-то всё. На шкаф я налепил распечатанного Караваджо. Там Иисус указывает на Матфея, свет проливается на жизнь этих деляг. Божий перст избирает тебя. На полу валяются листы с попытками написать повесть, дневник (который я завёл по совету Ницще – писать каждый день по новелле в страницу), томик Мандельштама, гранёный стакан, а теперь еще и жигулёвское по акции.
Всё хорошо. Неизбежность завораживает, так что я открываю первую. В комнате конечно присутствуют и другие элементы декора и жизнедеятельности, но разве ты не замечала, что порой облезлый край обоев обретает для твоего внимания больше значения, чем предметы более громоздкие и очевидные. Смысловой центр моей комнаты – это место на полу от постели до лампы. Алтарь жизни.
В комнате тихо, не считая шума холодильника, но это приручённый звук. За окном играет дождь, струйкой на асфальт, почти не дифференцированной, сплошной прямой в твердь, звучит, отбивая ритм. Духовыми раздается из труб водостока иррациональный глухой шум. Он то, усиливаясь, расширяет пространство звука, то, притихая, оставляет тебя в одиночестве. Капельками по жестяным крышам тихонько и редко, еле уловимо разливает непонятую мелодию. Грузные лужи, расплескавшись от автомобиля, поют жирным заливистым голосом, ритмично, в такт всему оркестру. Я допиваю первую – это называется расслабляться.
Жил-был кот. Для удобства повествования назовём его Бедлам. Будучи котёнком он был совершенно диким животным с выпученными глазами. Бежал от стены к стене, затихал, потом прыгал на лампу, погрыз мои наушники, гадил повсюду. А когда подрос, и глаза стали менее безумными, у него появилась новая страсть. Он садился у двери и протяжно мяучил. Я ему говорил: ну куда тебе, Бедлам, тебя же там машина раздавит. А он только мяфчил как сирена. Чем больше он проживал, тем дольше времени проводил у двери. Его тянуло туда, в неизвестность, где его не было. Я думаю, все люди очерчивают границы своей камеры. Вот ты живёшь, открываешь милые сердцу уголки города, ходишь туда утешать себя в печали и тоске. И со временем остальное не привлекает – начинаешь пренебрегать, впоследствии и вовсе не воспринимаешь как место для прогулки. Таким образом, выстраиваешь своё личное пространство, которое, являясь единственно возможной средой обитания, начинает отвратительно смердеть трупом. Я, пожалуй, выпью ещё немного.
Так вот, Бедлам отчаянно просился наружу. И в одну незабвенную ночь я открыл дверь. Он осмотрелся, принюхался (стояла торжественная тишина). Кот вышел, а я прикрыл за ним. Утром его нашли у дома с передавленным тазом. Он не переставая мяучил, и страх был в глазах. Умер он уже в клинике.
Выпью ещё одну до упора за смерть, за смерть на свободе,