Раньше он совсем не любил рыбу, вернее, был к ней совершенно равнодушен. А вот мать его, Лина Ракоци, кажется, находила недостающее ей счастье в копошении в разваренных рыбьих головах. Может быть, оттого на ее тонко-шиповой губе багровел синяк размером с терновую ягодку, а длинные пальцы были покрыты грубыми морщинками, будто она только что вынула их из воды. Сама она была высокой, и было в ней что-то, что ее всегда из толпы выделяло: должно быть, легкость и вместе с тем непомерная гордыня. Волосы ее были так же светлы, как одетые в осеннее золото церковные липы, пронизанные ладаном и хоралами, а еще тонки, и в сухую погоду завивались виноградными усами на концах. Микошу ничего почти от матери не досталось: ни в облике, ни в мыслях, и все казалось, что именно за это она его так невзлюбила. Ничего в его стати не было от ее невесомости, и разговаривал он так: октябрьским грузным ливнем, тяжело упавшим срубленным буком. Но мать была совсем другой, и когда улыбалась, то в морщинках у глаз собиралась и лисья хитрость, и одновременно с ней, почти кощунственно – едва ли не святая простота.
Мать сама как-то рассказала ему, как в детстве по глупости сломала нос о балку в родительской хате, – и хохотала над собой так, что после не было уже смысла плакать. Микош бы так никогда не поступил. А еще терпеть не могла флояру, и трембиту тоже – так отчего, скажите, он должен был тащиться к бесам полонины за всей этой непотребной музыкой?
Он хорошо помнил, что мать, слушая наигрыши овчаров, так характерно склоняла голову набок, что сразу становилось ясно: она терпела, только потому что так было заведено. Трембита за большим застольем появлялась часто: провожали скот на полонины или иного гуцула в последний путь, а матери все не нравился протяжный ее, трубный зов, – тогда как Микош ничего плохого в нем не слышал, сколько ни вслушивался. Овчары, игравшие мелодию, заметили Линины корчи, но не обиделись: «нiц гамани́ть17». Все тогда засмеялись, и Микош вместе с ними, да возьми и ляпни продолжение пословицы – то, что все имели в виду, но никто вслух не сказал: «йек ґа́зда в гра́ждi гарує18».
Маленький Микош и сам тогда испугался, что наделал.
Мать вдруг изменилась в лице, бросила в тарелку недоглоданную куриную ножку – рыба или курица, вот все, что прельщало ее из еды, – закрыла веки сморщенными своими кистями и горько заплакала. На сына она не смотрела, но отчего-то ему казалось, что если бы сделала это, то таким взглядом, будто он заложил родную хату или повел себя с ней хуже самого беспутного пьяницы.
Вдовесок