Привыкнув за последние месяцы проводить время взаперти, Софья Петровна не ведала об этой преданности. Напротив, ей стало казаться, что в зазубренных, однообразных ответах ее собеседников стала проскальзывать недосказанность. Если ей отвечали «нет», она слышала «да». Если в разговоре возникали паузы, она воспринимала их как предательское подтверждение собственных подозрений. Она стала раздражительной и удивляла друзей не свойственной ей говорливостью. Не желая слушать о погоде или чужих внуках, она терзала подруг и друзей, вытряхивая из их измученных душ несуществующее признание. Оскорбленные в своих самых высоких чувствах, они начали ее сторониться. Вместо голосов Софья Петровна все чаще стала слышать долгие гудки, и это несоотносимое с ее внутренним терзанием равнодушие – больно ранило ее.
Тогда она принялась писать письма сыну, чего раньше никогда не делала, предпочитая телефонные переговоры. Она распечатала упаковку бумаги, вручную разлиновала ее и принялась за дело. Это были не обычные письма, где найдется место и хорошему, и плохому, как обычно случается. То были письма, насквозь пронизанные лучами жизни, залитые безоблачным сиянием восхитительного, поистине райского существования двух влюбленных друг в друга пенсионеров. В этих посланиях страшная эпидемия так и не добралась до их поселка и не коснулась никого из рабочей бригады отца. В них сквозила радостная, долгожданная усталость от долгих лет труда и забот, беспрестанно пели птицы и летали безжалые пчелы, в них не заканчивались прогулки вдоль сытой рыбой реки и не пересыхал колодец с ключевой водой во дворе. Там не догорал костер с бурлящей в котле нежной говядиной и картошкой, собранной отцом, который, изо дня в день только и делал, что забесплатно поправлял свое здоровье. Он так полюбил лежать в гамаке на крыльце их нового дома, что из-за такой любви разбитый на заднем дворе сад стал давать неслыханные урожаи черешни и персиков. Вот какая была жизнь в этих письмах. И Софья Петровна до того полюбила их писать, что позабыла и про ежедневные контрольные звонки, и про пыль на крышке гроба, и про последний разговор с Сашей, где он, излишне храбрясь, говорил о сотнях и тысячах умерших от китайской заразы москвичей. Все осталось где-то за краем приусадебного участка, который зазеленел и расцвел белыми всполохами душистых, пьянящих цветов дурман-травы, тихо прокравшихся сюда от самой реки.
Время от времени Софья Петровна подсчитывала, сколько лет осталось сидеть Кирюше, – получалось где-то около семи. Иногда эта цифра казалось ей незначительной, а иногда нависала большой грозной тенью. Тогда она хваталась за ручку, задумывая письмо лучше прежнего, чтобы сыну о доме думалось легко, а работа шла только на пользу. И черная тень тогда послушно бледнела, превращаясь в мирные дни и месяцы, в ясные, отдохновенные годы. Софья Петровна вытягивала очередной чистый лист из пачки и начинала аккуратно, неторопливо на нем выводить: «Здравствуй, сын!»