В мастерскую его друга
поздно вечером привел
и рукою кругло-кругло
по щеке твоей провел.
И до дрожи незаснувшей,
не забывшей ничего,
помнят все твои веснушки
руку крупную его.
Было мертвенно и мглисто.
Пахла мокрой глиной мгла.
Чьи-то мраморные лица
наблюдали из угла.
По-мальчишески сутула,
сбросив платьице на стул,
ты стояла, как скульптура,
в окружении скульптур.
Почему, застыв неловко,
он потом лежал, курил
и, уже совсем далекий,
ничего не говорил?
Ты веснушки умываешь.
Ты садишься кофе пить.
Ты еще не понимаешь,
как на свете дальше быть.
Ты выходишь – и немеешь.
На смотрины отдана,
худощавый неумелыш,
ты одна, одна, одна…
Ты застенчиво лобаста,
не похожа на девчат.
Твои острые лопатки,
будто крылышки, торчат.
На тебя глядят нещадно.
Ты себя в себе таишь.
Но, быть может, ты на счастье
из веснушек состоишь?
По замасленной Зацепе
пахнет пивом от ларька,
и, как павы, из-за церкви
выплывают облака.
И, пожаром угрожая
этажам и гаражам,
ты проходишь, вся рыжая,
поражая горожан.
Пусть он столько наковеркал —
так и светятся в лучах
и веснушки на коленках,
и веснушки на плечах.
Поглядите – перед вами,
словно капельки зари,
две веснушки под бровями
с золотинками внутри.
И рыжа и непослушна
в суматохе городской
распушенная веснушка
над летящей головой!
Допрос под Брамса
Был следователь тонкий меломан.
По-своему он к душам подбирался.
Он кости лишь по крайности ломал,
обычно же —
допрашивал под Брамса.
Когда в его модерный кабинет
втолкнули их,
то без вопросов грубых
он предложил «Дайкири» и конфет,
а сам включил, как бы случайно, «Грундиг».
И задышал проснувшийся прелюд,
чистейший, как ребенок светлоглазый,
нашедший неожиданный приют
в батистовской тюрьме под Санта-Кларой.
Их было двое.
Мальчик лет семнадцати…
Он быстро верить перестал Христу
и деру дал из мирной семинарии,
предпочитая револьвер —
кресту.
Стоял он,
глядя мрачно, напроломно,
с презрительно надменным холодком,
и лоб его высокий
непокорно
грозил колючим рыжим хохолком.
И девочка…
И