Спустя несколько дней он побывал у сестры, встретили его «неприветливо». Раздражение прорвалось быстро – и сестра, и ее сын и муж стали обвинять его в черствости. Пришлось выслушать все: теща голодает восемь дней, приходила к сестре ее свояченица, у нее «один нос торчит». Просила любой еды, чтобы «сварить какой-нибудь суп» – вот до какой черты дошли родные, с которыми он не делится. Сестра хоть что-то дала («немного отсевков, два кусочка дуранды и маленький кусочек хлеба, грамм 40»), а он не желает[565].
Чем защититься? «К сожалению, я сам голодаю с 8 числа» – возвращается все на круги своя. Да и по какому праву они его упрекают? Сын сестры еще недавно его обворовал, объедал и мать. «И только теперь, когда увидел, на что похожа его мать: кожа да кости, и когда смог каким-то образом помочь матери, то возгордился, и чувствуя себя сравнительно сытым, обедая, ужиная и завтракая и дома, и у себя в ремесленном училище, то и решил, что и я так же сыт, как и он» – неприязнь нарастает исподволь[566]. Не хочет он знать, как на самом деле кормили «ремесленников» и не признает, что почти всем во время блокады случалось кого-то «объедать» – иначе никто бы не выжил. Не исчезает, однако, и чувство стыда: на следующий день он отдал свой паек теще, отделив от него только 50 грамм. Но потребность еще раз оправдаться возникает вновь – ив тех же причудливых отражениях. Поток ответных обвинений неостановим – родные выставляли себя благородными людьми, корили его, а сами даже не поблагодарили за подарок: «Спасибо… не получил. Зато упреков по своему адресу много, вышло так… как будто это в порядке вещей, что это, мол, моя прямая обязанность»[567].
2
Еще один вариант самооправдания возникал в том случае, когда оказывали помощь, но были вынуждены объяснять, почему она столь мала. «Шлю вам все, что могу, и самому стыдно» – пишет В. Рождественский жене[568], но его письмо – не только сплошной поток извинений. Его можно оценить и как попытку четче объяснить причины мизерности присылаемых им продуктов. Здесь нет жесткости ответа. Нет категоричных оправданий, возникавших у людей, сильнее обожженных войной, если им приходилось грубо отталкивать от себя нуждающихся и опровергать обидные обвинения. Мягкость, интеллигентность, деликатность, присущие автору письма в общении с близкими ему людьми, обуславливали и сдержанность риторических средств и отсутствие патетики. «Жизнь стала холодной, неуютной» – нет слов о граммах или о порциях. Вообще нет ничего конкретного, что могло бы придать его объяснениям остроту. Его блокадный быт известен жене. Особо подчеркнуто, что она знает об этом, и не только от него, но и из «рассказов приехавших людей». Ему трудно – он вновь говорит об этом – но беспокоит его не собственное