– Но ведь примас – епископ Данкельда, если не ошибаюсь – так до сей поры и не утвержден?
– Значит, – отвечал Оттербурн, кивнув, – именно до той поры.
– Запретила… – хмыкнул граф, – вам, понятно, положим… но не секретарю регента же? Панитер, – молвил Босуэлл, выслав молчавшему преподобному взгляд воистину змеиный, – подите сюда.
Повисла короткая пауза, но затем секретарь графа Аррана, перекрестясь, все же шагнул ему навстречу – почти против собственной воли и не обратив внимания на неудовольствие Оттербурна. Вдвоем они отошли в проем окна, покуда Адам Оттербурн мрачно расхаживал по двору в ожидании. Безмолвно глядел каноник на Чародейского графа, который заговорил без предисловий, веско, достаточно скоро, чтоб успеть обозначить всё, но вполне небрежно, чтоб беседу их со стороны сочли случайной встречей старых знакомых:
– Скажите регенту вот что: я готов быть его правой рукой, здесь, при дворе Тюдора, ибо королева, как вы видели, отступилась от меня. Но мне нужны гарантии, что мои земли будут сохранены за мной, а не переданы Бранксхольму, как я уже слыхал о Долине… в противном случае, если регенту дороже мнение епископа Данкельда, нежели здравый смысл, я ведь могу поддаться отчаянию… ну, вы понимаете – вопреки порывам сердца, верного родине, как никогда.
Без гроша, без единого человека в седле – одним только именем своим, но как угрожал!
– И мой добрый совет вам, Панитер, которого тут не даст никто – из одного страха, что донесут королю Генриху: тяните время, – завершил граф. – А там, глядишь, святой Андрей окажет Шотландии благодеяние, которое нам и не снилось…
– Ни говорите регенту ни слова, – хмуро предостерег Оттербурн своего коллегу, вышедшего на двор, – и еще меньше – де Сельву, французам ни к чему даже догадываться о том, в какую трясину может нас втянуть этот красавец. Еще прежде, чем ваше письмо достигнет канцелярии Аррана, он вновь поменяет сторону.
Иронией судьбы именно та реплика посла сохранила Белокурому репутацию убежденного лорда королевы, потому что Панитер действительно ничего не сказал.
Другие времена, другие нравы.
Те полгода при дворе Генриха он вспоминал потом, как дни худшего затмения своего. Пустые, долгие зимние месяцы, тяжелые, как кандалы на щиколотках осужденного. Ничего нет правильней, чем осуждать за измену – изгнанием, в первую очередь – измену себе самому. Ибо он много раз изменил собственному сердцу в погоне за призраком высшей власти, и в этом смысле наказан по прегрешениям. Неминуемое присутствие на придворных праздниках, повинность развлекать короля, большой зал Хэмптон-Корта, согретый зевом камина, жаровнями и дыханием доброй сотни людей – от острого запаха толпы мутило, а звуки удручали, вводили в глухое раздражение, тем паче, он знал, что это за звуки. За спиной смеялись – с подачи шута Леннокса – и, уловив обрывок