В последнем изображении, особенно семейном, женщины наливают в большой сосуд воды, чтобы совершить первое купанье новорожденной; тут же присутствуют родители ее, Иоаким и Анна. По сюжетам – удивительная параллель, впервые мною увиденная, храмам Флоренции и Рима; и это – в пустыне, буквально в пустыне! на половине дороги между Нижним и Тамбовом! Сперва я готов был принять это за подражание итальянскому; но по одушевлению, которое здесь явно чувствовалось в выборе сюжетов, по отсутствию эклектизма, «набора», «мешанины» сюжетов и мотивов я не мог не признать, что все имело под собою почвою одушевление самого монастыря. Как это было не похоже на мертвую, пассивную живопись в храме Спасителя в Москве! Снова я принужден был почувствовать, до чего в монашестве, и притом в нем единственно, христианство получило себе крылья, поэзию, полет, свободу и философию. И как оно просто «не принялось», осталось «втуне» везде, едва вы переступили за монастырскую стену. Известно, что с принесением Евангелия прекратились пророки. «Где пророки? где пророчество?» Таинственно и можно указать вопрошающим, что пророчество, только глубоко изменив колорит, переменив белый цвет на черный (монашество – «черное» духовенство), не угасло бесследно, а вот выявилось с другой и неожиданной стороны – в монашестве. «Кто пророк Нового Завета?» – на вопрос этот и можно ответить: «Вот – Серафим! вот – Амвросий! вот – старица Мария!» – «Но они не гремят! не обличают! не угрожают!» Но это уже совсем другой вопрос: они воодушевлены, как и древние пророки (по-еврейски «пророк», «наби», значит «вдохновенный», «одушевленный»), но самый предмет и тема их одушевления действительно совершенно другие, до известной степени противоположные библейским. Вот гроб мой: в него, вместо постели, ложусь я на ночь. Это и есть молчаливые письмена мои, которых я не пишу, так как смерть потребляет всякие письмена.
Каким образом с идеями тления и «кончины всех вещей», каковые,