Фергаас не боялся смерти, но опасался оказаться опозоренным в деятельности, которой предавался искренне, с полной отдачей душевных и умственных сил и надеждой, что на Страшном суде, при втором пришествии Иисуса, заслуги его в очищении веры Христовой от всяческой скверны будут учтены.
Пользуясь неограниченными полномочиями, данными папой, он мог бы лишить жизни подозреваемую в колдовстве ради спасения собственной репутации, но подобные деяния были противны натуре доминиканца, во всяком деле превыше всего ценившего чистоту намерений, именуемую справедливостью, и строгое соблюдение процессуальных норм в борьбе с ересью.
Главная же причина нынешней неуверенности монаха в принятии верного решения крылась в событиях прошедшей бурной ночи: за несколько часов общения с женщиной он испытал все степени любви, на которые у иных уходят годы жизни – от первого грубого слияния полов для утоления телесной жажды Фергаас в высоком просветлении чувств поднялся до любви эротической, когда предметом обладания становится единственная, желанная, пленяющая ум, сердце и плоть. Под утро же Фергаас бережно обнимал исчерпанную, привядшую телом женщину в нежной охранительности любви милосердной, прощая ее за все и желая взять на себя все невзгоды мира, предназначенные ей…
Первые лучи солнца заглянули в окно, и мирно спящая на руке доминиканца Эстер, подсвеченная ими, казалась чистой и непорочной, как речная лилия.
Окончательно растерявшийся монах отпрянул памятью в свое далекое прошлое и вспомнил изречение, почерпнутое в одном из буддистских монастырей Тибета: «Высшее достоинство мудреца – не быть причиной событий, но спокойно наблюдать, как течет река жизни».
Эта восточная мудрость несколько успокоила его, и вскоре монах, утомленный ночными трудами, заснул глубоким, бесчувственным сном.
Снился ему тихоструйный Кедрон, сверкающий под жарким солнцем Иерусалима, цветущий сад над его обрывом и густой терновник, где Фергаас тайно обладал прекрасной возлюбленной; колючие шипы язвили его тело, доводя наслаждение до высшей точки. Излившись скупым семенем, монах – со стыдом и раскаянием – пробудился.
Раструб дневного света пробивался через окно, поигрывая пылинками и уютно свернувшись на полу солнечным зайчиком.
Эстер в комнате не было, лишь следом недавнего присутствия ее была аккуратно сложенная сменная сутана монаха на том краю постели, где прежде лежала женщина.
«Varium et mutanile semper femina»