«Талант у писателя невольно съедает жизнь его. Съедает счастье, съедает все. Талант – рок. Какой-то опьяняющий рок».
«Лучшее в моей литературной деятельности – что десять человек[274] кормились около нее. Это определенное и твердое. А мысли?.. Что же такое мысли… Мысли бывают разные».
Теперь В. В. Розанов – обеспеченный и заметный столичный журналист, активный участник светской жизни, петербургских литературно-философских салонов. Многошумные, многолюдные, затягивающиеся далеко за полночь ивановские среды (в петербургской квартире поэта Вячеслава Иванова, так называемой башне Иванова, собиралась литературно-артистическая петербургская интеллигенция). Вечера в легендарном доме Мурузи[276] у писателя Дмитрия Сергеевича Мережковского и его жены – поэтессы Зинаиды Николаевны Гиппиус.
«Раз, когда с Гиппиус перед камином сидели с высокой проблемой, – звонок: из передней в гостиную дробно-быстро просеменил, дрожа мягкими плотностями, невысокого роста блондин с легкой проседью, с желтой бородкой, торчком, в сюртуке; но кричал его белый жилет, на лоснящемся, дрябло-дородном и бледно-морковного цвета лице глянцевели очки с золотою оправой; над лобиной клок мягких редких волос, как кок клоуна; голову набок клонил, скороговорочкою обсюсюкиваясь; и З. Н. нас представила:
– Боря!
– Василий Васильевич!
Это был – Розанов[277].
Уже лет восемь следил я за этим враждебным и ярким писателем, так что с огромным вниманьем разглядывал: севши на низенькую табуретку под Гиппиус, пальцами он захватывался за пальцы ее, себе под нос выбрызгивая вместе с брызгой слюной свои тряские фразочки, точно вприпрыжку, без логики, с тою пустой добротою, которая – форма поплева в присутствующих; разговор, вероятно, с собою самим начал еще в передней, а может, – на улице; можно ль назвать разговором варенье желудочком мозга о всем, что ни есть: Мережковских, себе, Петербурге? Он эти возникшие где-то вдали отправленья выбрызгивал с сюсюканьем, без окончания и без начала; какая-то праздная и шепелявая каша, с взлетаньем бровей, но не на собеседника, а над губами своими; в вареньи предметов мыслительности было наглое что-то; в невиннейшем виде – таимая злость.
Меня поразили дрожащие кончики пальцев: как жирные десять червей; он хватался за пепельницу, за колено З. Н., за мое; называя меня Борей, а Гиппиус – Зиночкой; дергались в пляске на месте коленки его; и хитрейше плясали под глянцем очковым ничтожные карие глазки.
Да, апофеоз тривиальности, точно нарочно кидаемой в лоб нам, со смаком, с причмоками чувственных губ, рисовавших сладчайшую, жирную, приторно-пряную линию! И мне хотелось вскрикнуть: Хитер нараспашку! Вдруг, бросив нас, он засопел, отвернулся, гребеночку вынул; пустился причесывать кок; волоса стали гладкие, точно прилизанные; отдалось мне опять: вот просвирня какого-то древнего храма культуры, которая переродилась давно в служащую при писсуаре; мысли же