Был еще, конечно, Искандер – и «Козлотур», и «Сандро из Чегема» (журнальный, изуродованный цензурой). В меньшей степени – тамиздатский Битов «Пушкинского Дома», к такой литературе я отношусь более спокойно. Был интересен целый ряд писателей, которые находились на грани советского. Городской Трифонов последних его повестей, посмертно изданного романа «Время и место» – это для меня очень ценно. Но вот о Петрушевской, например, я не могу сказать, что она – советский писатель, а опыт прозы Петрушевской тех лет, тогдашней ее драматургии очень был интересен. В конце 1970-х я читал доставшуюся мне на несколько часов папку ее машинописных текстов и просто не верил, что такое можно написать (можно – не в смысле «позволено», а в смысле – под силу человеку моего времени в моей стране).
Значимые вещи были и в поэзии старших современников. В первую голову – Тарковский. Некоторые негромкие имена, скорее сбоку: тогдашний тоненький Кушнер, тогдашний редкий Чухонцев (впрочем, сегодняшний тоже, а вот Кушнер – уже нет). Хотя поэты непечатавшиеся были мне, по юношеской привычке, всегда роднее – и сверстники, и старшие, о друзьях не говорю. Здесь первое место принадлежало Бродскому, особенно – после его тамиздатского сборника «Часть речи».
На слуху и в памяти – моей и всеобщей – был Окуджава. Но «Возьмемся за руки, друзья» – это не мое совсем. Окуджава был тип человека в здешних условиях уникальный. Человек обязательный, человек взаимный, человек благородный, никогда не ставивший собеседника ниже себя, просто не способный к этому. Ему бы просто в голову это не пришло, иначе зачем общаться? Чтобы показать, что ты выше? Как поэт он, в некотором смысле, был даже не отдельный голос, а что-то вроде облака: его хватало на многих, он в них невидимо присутствовал, осенял их. Для меня особенно дорога у него нота того, чего еще нет, но что