После слышанного там, внизу, мне всегда хотелось смотреть на вещи упрощенно. Переселиться в тот язык, где смотреть и видеть – одно и то же и глаголам не нужны предметы, потому что сыпать можно только песок, лить – только воду и видеть – только огонь.
И я долго, несколько минут, стоял и смотрел, как из разных мест черной обугленной свалки волнами выходит огонь и собирается наверху в одну прозрачную волну, как в огне нарастают и лопаются перепонки, надуваются пузыри, проседают ниши. Но прозрачные, излюбленные гностиками тельца, эти бесчисленные палочки, кольца, треугольники и крючки, из которых состоит пламя, не все долетали до нас; многие тысячи застревали по пути в пористом шаре нашего зрения. Поэтому картина, доступная нашему взгляду, была пустынна и сквозила черными дырами. Необычное, но знакомое ощущение: леопардовая шкура мертвых для зрения пятен поверх горящего пейзажа. Никогда не узнаешь, что скрыто внутри их неисследимо рыскающих контуров. Нам, простым смертным, и зрячим, чье зрение состоит в постоянном вываливании вперед из собственных глаз, такое видéние бывает редко, но для художников оно, несомненно, насущный хлеб.
Я вспоминаю заморское блюдо, разбитое мною на званом обеде у моего дяди. Ледяное поле, на котором можно было воевать… Тонкое стекло тогда входило в моду. Переплетенные ветви черных деревьев, слегка измазанные оливковым маслом, прячут фасад какого-то диковинного храма, довольно приземистый и длинный, но тем громадней угадываемый за ним сумрачно-спокойный объем. Приглядевшись, я заметил, что крошечные верхние окна выполнены одним прикосновением кисти и имеют вид круглых точек – не квадратов, а именно черных круглых капель, как бы вдавленных в прозрачный фон. Точно такие же капли, заменяющие то мелкий лист, то лепной завиток, то далекую птицу, были рассеяны по всему рисунку. Тут я подумал, что этот мир, так мастерски схожий с самим собою, не достигает собственной глубины. Черные пузыри, которыми он кипит, распирают его изнутри и спорят с ним: кому на чьем фоне быть? Непроглядные, глухие пятна, отрешенные от мира и равнодушные ко всему на свете, как юноши накануне войны или как деньги. Но стоит глазу наткнуться на них, как он тотчас же слепнет шакальей слепотой затылка, не различающей даже темноты. И рука, попадая в них, исчезает, как отрубленная. И еще я думал (с куском, обреченно застрявшим в горле): неужели всю жизнь