Наконец Киреев, чтобы доказать Яницкому, что он может что-нибудь сильное сделать, решается жениться. В последнем действии он очень несчастлив и мучает всячески и свою новобрачную, которая согласилась бы стать ему доброй женой, и тетку, которую он подозревает в неприятном чувстве к жене. Поссорившись и с той, и с другой, и почти прогнавши их, он вызывает на дуэль Яницкого из одного мщения и отчаяния. Но Яницкий, который очень храбр, имеет моральное мужество отказаться от такой дуэли, и это великодушие врага окончательно уничижает несчастного Киреева.
Комедия эта была написана не для сцены, а для чтения; она вся основана на тонком анализе болезненных чувств. В ней, я помню, было много лиризма, потому что она вырвалась у меня из жестоко настрадавшейся души!
Я вынужден здесь распространиться хоть сколько-нибудь о разнице, которая была между мной и моим героем.
Конечно, у меня, как и оказалось на деле, при сходных обстоятельствах было несравненно больше такта и твердости; но изменения эти внеслись сами собой в пьесу, как только я изменил некоторые внешние черты. Я был гораздо беднее Киреева; я был болен, – он здоров; он свободен, – я учился насильно медицине, я был в многолюдной и несогласной семье, – он жил с одной теткой, которая смотрела ему в глаза. Одного или двух из тех условий, которые меня тогда так несчастно опутывали, было бы достаточно для горя и грустного лиризма, а у меня их было десять разом.
Отнявши у своего героя почти все те права на страдания, которыми я так щедро был тогда снабжен, я должен был преувеличить его собственные вины, чтобы путем глубокого презрения, самоуничижения причинить ему страдания той глубины, какая у меня самого являлась наполовину следствием внешних обстоятельств. Сколько бы я тогда (отчасти и со слов других) ни винил бы и ни казнил себя презрением, какой-то внутренний голос взывал во мне постоянно о пощаде; он говорил мне, что условия и другие близкие люди еще, пожалуй, хуже меня самого, и я убедился позднее, что это было не совсем пристрастие, а в значительной мере правда; с переменой даже и не всех людей, а только обстоятельств, – и я стал другой.
Конечно, это я теперь так разбираю свою юношескую комедию, но тогда все это было мне не так ясно. Я помню только, что мне вдруг стало гораздо легче, когда я написал два действия. Я не хотел прочесть рукописи ни родным своим, ни той девице, чтобы она не узнала меня в Кирееве и не судила бы об душе моей хуже, чем она была в самом деле. Я прочел ее только двум товарищам: тому Мефистофелю-Георгиевскому, который отравился, и другому, Ер-ву, который и теперь жив и стареет в своем Нижегородском имении. С этого «второго» я списал внешность изящного Яницкого – он был еще моложе меня, побогаче; танцевал прекрасно, ездил хорошо верхом; был иногда насмешлив, но больше как светский человек, а не как демон какой-то придирчивой и ненужной даже вовсе психологии. Я составил Яницкого из своей телесной болезненности, из ядовитости