Я осторожно вытянула из-под спящей девочки край измятой юбки, поднялась с лежанки и тихонько, с ботинками в руках, прокралась к едва заметно подсвеченной зеленым двери. Колокольчики зазвенели громче, черные побеги марова колдовства зашевелились, узкими трещинами скользнули по потолку, приближаясь к спящей Лире. В памяти всплыла дудочка змеелова, мелодия которой превращала волю музыканта в бирюзовые петли, намертво оплетавшие шасс одну за другой, в волшебную паутинную сеть, вырваться из которой оказалось невозможно даже для самых сильных из моего гнездовища.
Здесь – та же дудочка, только она плачет серебряным звоном и полночными трещинами прорастает сквозь стены, тянется не к шассам, а к людям. К тем, у кого еще слишком мало своих сил и своей воли, чтобы устоять перед маровым зовом. К самой легкой добыче.
К детям.
Каждую шассу начиная с того дня, когда у нее открываются слепые глаза, учат, что нужно защищать тех, кто слабее.
Каждой ученице с момента, когда она впервые берет в руки тарры, лирха прививает стремление подсказывать тем, кто не умеет читать знаки судьбы, помогать обойти опасность стороной, а если обойти не удается, то встать на пути каждого, кто хочет навредить людям, доверившим свою жизнь «зрячей» женщине.
Я бесшумно положила башмаки на пол и шагнула к торопливо разрастающейся угольно-черной «трещине», притаившейся в углу чердака, ощущая змеящиеся по полу щупальца как промерзшие насквозь тонкие древесные корешки, жесткие и колющие ступни даже сквозь толстые вязаные носки. Алая искра, трепещущая в глубине угольно-черной мглы, задрожала, едва я поднесла к ней отливающие тусклым золотом чешуйчатые ладони, скользнула вверх, как потревоженный светлячок, но я успела раньше. Основа чужой воли угасла в моей руке, как затушенное меж пальцев тусклое свечное пламя.
– Мия… – Дочка