Дед мой жил как богатый русский помещик, окруженный многочисленною дворнею, льстецами, прислужниками. Меня, его единственного наследника, облелеяли все прихоти, все изобретения роскоши. Но грубый мир страстей, который увидел я у деда, старика, обманываемого всем, что его окружало, не только не увлек меня, но отвратил от себя и увеличил противоположность мечтательной души моей и действительной жизни. Все время, которого не проводил я в учебной своей комнате с множеством учителей, для меня нанятых, был я с моим дедом – как говорится, не слышавшим во мне души, – или бродил по окрестным лесам, с книгою, с мечтами, или скакал по полям на борзом коне. Соседи наши, добрые грубые люди – особливо соседки, матушки, тетушки, кузины, дочки их, – заставляли меня с особенною охотою скрываться в мое уединение».
Выражение Антиоха сделалось колким, насмешливым, когда он описывал мне грубую безжизненную жизнь деревенского быта: помещиков, переходящих от овина к висту, помещиц, занятых то ездою в гости, то сватаньем дочерей. Но с большею насмешкою говорил он мне о сельских красавицах – полных, здоровых, с румяными щеками, с бледною душою, красивых личиками, безобразных сердцами…
«Я искал душ в этих прозябающих телах, – говорил Антиох. – Часто увлекался я добродушием отцов, простотою матерей и взрослым младенчеством детей их. Но грубые формы их вскоре отталкивали меня, и всего грустнее мне было видеть, когда я находил следы чего-то прекрасного, высокого, насильно заглушенного среди репейника и полыни сует и мелких отношений. Я готов был тогда жаловаться на провидение, сеющее бесплодные семена или попускающее расклевывать их галкам и воронам ничтожных отношений, душить их белене и чертополоху невежества.
Я выпросился у деда моего в Геттингенский униворситет. Мне и потому несносно было оставаться более в деревне, что меня там невзлюбили наконец, называли философом – страшная брань в устах тамошних обитателей, – чудаком, нелюдимом, насмешником.
Германия – парник, где воспитывает человечество самые редкие растения, унесенные человеком из рая; но она – парник, Леонид! – а не раздольное поле, на котором свободно возрастали бы величественные пальмы и вековые творения человеческой природы. „Германия снимает с лампад просвещения нагар, но зато от нее пахнет маслом“, – сказал не помню кто, и сказал справедливо. Однако ж в ней провел я лучшие минуты жизни – в ней, и еще в итальянской природе, и между швейцарскими горами, где песня приволья отдается между утесами