Все эти слова племянника Егор Егорыч выслушал сначала молча: видимо, что в нем еще боролось чувство досады на того с чувством сожаления, и последнее, конечно, как всегда это случалось, восторжествовало.
– Разве у тебя нет денег? – спросил он с живостью и заметно довольный тем, что победил себя.
– Ни копейки!.. – отвечал Ченцов.
– Так ты бы давно это сказал, – забормотал, по обыкновению, Марфин, – с того бы и начал, чем городить околесную; на, возьми! – закончил он и, вытащив из бокового кармана своего толстую пачку ассигнаций, швырнул ее Ченцову.
Тот, однако, не брал денег.
– Нет, дядя, я не в состоянии их взять! – отказался он. – Ты слишком великодушен ко мне. Я пришел с гадким намерением сердить тебя, а ты мне платишь добром.
От полноты чувств Ченцов стал даже говорить дяде «ты» вместо «вы».
– Никакого нет тут добра, никакого! – все несвязней и несвязней бормотал Марфин. – Денежные раны не смертельны… нисколько… никому!..
– Как не смертельны!.. Это ты такой бессребреник, а разве много таких людей!.. – говорил Ченцов.
– Много, много! – перебил его Марфин. – Деньги давать легче, чем брать их, – это я понимаю!..
– Ты-то, я знаю, что понимаешь!
Разговор затем на несколько минут приостановился; в Ченцове тоже происходила борьба: взять деньги ему казалось на этот раз подло, а не взять – значило лишить себя возможности существовать так, как он привык существовать. С ним, впрочем, постоянно встречалось в жизни нечто подобное. Всякий раз, делая что-нибудь, по его мнению, неладное, Ченцов чувствовал к себе отвращение и в то же время всегда выбирал это неладное.
– Эх, – вздохнул он, – делать, видно, нечего, надо брать; но только вот что, дядя!.. Вот тебе моя клятва, что я никогда не позволю себе шутить над тобою.
– И не позволяй, не позволяй! – сказал ему на это Марфин, погрозив пальцем.
– Не позволю, дядя, – успокоил его Ченцов, небрежно скомкав денежную пачку и суя ее в карман. – А если бы такое желание и явилось у меня, так я скрою его и задушу в себе, – присовокупил он.
– Ни-ни-ни! – возбранил ему Марфин. – Душевные недуги, как и физические, лечатся легче, когда они явны, и я прошу и требую от тебя быть со мною откровенным.
– Не могу, дядя, очень уж я скверен и развратен!.. Передо мной давно и очень ясно зияет пропасть, в которую я – и, вероятно, невдолге – кувырнусь со всей головой, как Дон-Жуан с статуей командора.
– Вздор, вздор! – бормотал Марфин. – Отчаяние для каждого человека унизительно.
– Что делать, дядя, если впереди у меня ничего другого нет! Прощай!
– Опять тебе повторяю: отчаяние недостойно христианина! – объяснил ему еще раз Марфин.
Но Ченцов ему на это ничего не ответил и быстро ушел, хлопнув сильно дверью.
Оставшись один, Марфин впал в смущенное и глубокое раздумье: голос его сердца говорил ему,