Вдруг дверь отворилась, и вошел человек в черном сюртуке, без галстука, с растрепанными волосами; глаза его горели, – но то был огонь не дарования; лишь нависшие, резко обрезанные оконечности лба являли необыкновенное развитие музыкального органа, которыми так восхищался Галль{3}, рассматривая голову Моцарта.
– Извините, господа, – сказал нежданный гость, – позвольте посмотреть вашу квартиру – она отдается внаймы…
Потом он заложил руки за спину и приблизился к играющим. Присутствующие с почтением уступили, ему место; он наклонял голову то на ту, то на другую сторону, стараясь вслушаться в музыку, но тщетно: слезы градом покатились из глаз его. Тихо отошел он от играющих и сел в отдаленный угол комнаты, закрыв лицо свое руками; но едва смычок первого скрипача завизжал возле подставки на случайной ноте, прибавленной к септим-аккорду, и дикое созвучие отдалось в удвоенных нотах других инструментов, как несчастный встрепенулся, закричал: «Я слышу! слышу!» – в буйной радости захлопал в ладоши и затопал ногами.
– Лудвиг! – сказала ему молодая девушка, вслед за ним вошедшая. Лудвиг! пора домой. Мы здесь мешаем!
Он взглянул на девушку, понял ее и, не говоря ни слова, побрел за нею, как ребенок.
На конце города, в четвертом этаже старого каменного дома, есть маленькая душная комната, разделенная перегородкою. Постель с разодранным одеялом, несколько пуков нотной бумаги, остаток фортепьяно – вот все ее украшения. Это было жилище, это был мир бессмертного Бетховена. Во всю дорогу он не говорил ни слова; но когда они пришли, Лудвиг сел на кровать, взял за руку девушку и сказал ей:
– Добрая Луиза! ты одна меня понимаешь; ты одна меня не боишься; тебе одной я не мешаю… Ты думаешь, что все эти господа, которые разыгрывают мою музыку, понимают меня? – ничего не бывало! Ни один из здешних господ капельмейстеров не умеет даже управлять ею; им только бы оркестр играл в меру, а до музыки им какое дело! Они думают, что я ослабеваю; я даже заметил, что некоторые из них как будто улыбались, разыгрывая мой квартет; вот верный признак, что они меня никогда не понимали; напротив, я теперь только стал истинным, великим музыкантом. Идучи, я придумал симфонию, которая увековечит мое имя; напишу ее и сожгу все прежние. В ней я превращу все законы гармонии, найду эффекты, которых до сих пор еще никто не подозревал; я построю ее на хроматической мелодии двадцати литавр; я введу в нее аккорды сотни колоколов, настроенных по различным камертонам, ибо, прибавил он шепотом, – я скажу тебе по секрету: когда ты меня водила на колокольню, я открыл, – чего прежде никому в голову не приходило, – я открыл, что колокола – самый гармонический инструмент, который с успехом может быть употреблен в тихом адажио. В финал я введу барабанный бой и ружейные выстрелы, – и я услышу эту симфонию, Луиза! – воскликнул он вне себя от восхищения, – надеюсь, что услышу, – прибавил он, улыбаясь, по некотором размышлении. – Помнишь ли ты, когда в Вене, в присутствии всех венчанных глав света, я управлял оркестром моей ватерлооской баталии?{4} Тысячи музыкантов, покорные моему взмаху, двенадцать капельмейстеров, а кругом батальный огонь, пушечные выстрелы… О! это до сих пор лучшее мое произведение, несмотря на этого педанта Вебера[1]. – Но то, что я теперь произведу, затмит и это произведение. Я не могу удержаться, чтоб не дать тебе о нем понятия.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте