Другая половина отличалась пестротой нарядов и разгульными ухватками – это была дворня: конюшенные, сокольники, ловчие, псари – кто в казацкой куртке, кто в татарском бешмете, кто в польском контуше, кто в русском летнике – в обносках разных господ и разных пор – живая летопись мнений и сторон, к коим попеременно приставали недавно бояре. Они толпились, бродили кругом, шумели, спорили, заигрывали друг с другом, между тем как настоящие слуги чинно укладывали кушанья на блюда, принимая их от приспешников, и носили к двум боярам, которые ужинали на раскинутом под березою ковре. Бранная, то есть расшитая шелками и унизанная по краям мелким жемчугом, скатерть лежала между ними, и на ней серебряные ложки, солонка, очень хитро сделанная уточкой, фляга и перечница – необходимое условие старинных обедов. Один из них казался очень молод – румяное, открытое лицо его выражало вместе добродушие и откровенность, но сверкающие черные очи обличали пылкие страсти; уста смыкались порой насмешливою улыбкою, и высокие брови выражали привычку власти и отваги. Другой был лет за тридцать с походом, необыкновенно дороден и веселого лица. Он ел, и пил, и говорил неутомимо, рушил дичину, подливал вина, потчевал и хозяйничал, не забывая себя.
– Здоровье царского величества, нашего нового государя Михаила Федоровича! – молвил он, поднимая кубок выше головы.
– Много лет благоденствовать! – ответил молодой боярин, и оба выпили духом.
– Хорошо винцо, хорошо и заздравье: имя доброго царя не поперхнется в горле. Не то было при Иване Васильевиче, когда наши старики глотали мальвазию за столом государевым, морщась, будто с горькой полыни, и здравствовали ему, щупая, тут ли уши! – сказал молодой боярин.
– Да, да, – прибавил другой, – я сам видел своего роденьку, боярина Титова, над которым изволил пошутить Грозный: окорнал ему ухо собственною рукою. Сказывают, что Титов бил челом за милость, за царское пожалованье; только между своими он пел другую песню, так что братья затыкали уши и запирали ставни.
– Не держали и ставни и запоры от слова и дела и кромешной опричнины: тогда был бы навет – ответа пыткой добьются. Помню я, дядя Агарев, как, бывало, меня ребенком пугивали: «Не плачь, Степан, – опричник съест!» И они впрямь были людоеды по зверской душе своей. Народ как дождь рассыпался, завидя черную тафью, и купцы покидали незапертые лавки. Как ты ни лаком до заздравной чары, дядя Наум, а и у тебя, чай, отпала бы охота целоваться с ней, видя, как жарят товарищей на угольях или пускают в народ медведей для потехи, середи Кремля белокаменного.
– Иное время, иное бремя, князь Степан. Грозный отбил власть у ханов и целиком переложил ее на нас со всею татарщиною. Он был злой человек, прости господи его душу, – а умный царь. Москва дрожала, князья и бояре ползали в унижении, зато соседи уважали нас, и Русь была тиха…
– О, тише воды и ниже травы – тише степной могилы после Батыева нашествия! Куда велика радость русскому, что соседи ему кланялись, когда всякий опричник топтал его под ноги, когда доброе имя и добром нажитые деньги зависели от первого доносчика, когда душа в теле и жена в постели принадлежали слугам и причетникам царским. Желаю знать, утешна ль бы была сорока тысячам новгородцев, умирающих под долбнею, – старая погудка, что это побоище будет невесть как полезно их внукам!
– Дело ужасное… грех и вспоминать, не то что оправдывать. А все-таки царь Иван русской кровью спаял русское царство!
– Надолго спаял, нечего сказать! Если б не сильная рука Бориса – наша Русь прежде самозванцев распалась бы, как бочка без обручей. Лучше бы сказал ты, что он сломал стрелы, желая чересчур крепко связать их. Чуть не стало первого самозванца, набежало их дюжинами, и пошли играть короною, словно мячиком. Один кричит: подавай нам Владислава, другой хочет шведского королевича, третьи ждут самого Жигимонта, а всё помня царя Ивана, – он набил им оскомину. Счастье