Евлампия Федоровна была очень чувствительная женщина. Перемена состояния еще более раскрыла в ней источники этого чувства: ей часто делалась дурнота и в мраморных стенах, но в деревянном домике, которого стены обклеены были бумажными обоями, ее нервы каждое мгновение поражались всеми ужасами деревянных домов, вросших в землю. То черный таракан полз задумчиво по стене, то паук опускался с потолка прямо над головою Евлампии Федоровны, то мышь скреблась под ногами.
Без памяти вскрикивала она; без памяти муж бежал к ней с вопросом:
– Что с тобою, ma chère?[6]
– Не могу я жить здесь! Я не привыкла жить ни в сарае, ни в погребе, ни в черной избе!
– Тщетно Петр Ильич превращался в утешение.
– Оставьте, сударь, меня! Оставьте с вашими увереньями; я вижу, что вы хотите дожить свой век в этой лачужке… Вы обманули меня! Вы промотали имение Бог знает с кем!.. С какой-нибудь…
– Мой друг, – возражал Петр Ильич, – говори, что хочешь, но чести моей не трогай… я…
– Что вы, сударь?
– Я этого не снесу! Моя постоянная к тебе привязанность не заслужила таких слов.
– Привязанность! Какое нежное слово! К жене ли чувствовать любовь; с нее довольно и привязанности, когда любовь и деньги расточаются на стороне.
– Я вижу, сударыня, что вы из себя выходите, – произносил хладнокровно Петр Ильич, удерживая гнев свой и вставая с места.
– Оставьте же меня! – вскрикивала повелительным голосом Евлампия Федоровна.
– Бешеную женщину поневоле оставишь! – произносил с сердцем Петр Ильич, сбираясь выходить из комнаты; но новый вопль, новый припадок останавливали его, и Петр Ильич забывал незаслуженный упрек Евлампии Федоровны, подбегал к ней, придерживал голову, шептал про себя: «Господи, что за женщина!» Сзывал людей, требовал воды, одеколону, дул в лицо, тер руки. Наконец Евлампия Федоровна приходит в себя, отталкивает мужа, всхлипывает, заливается слезами, жалким голосом произносит:
– Боже, Боже! До чего я дожила! Муж оставляет меня!
– Полно, милый друг, – говорил Петр Ильич со всею сладостию ласки, – полно! кто тебя оставляет.
– Кто оставляет, сударь? Да я всеми оставлена, всеми презрена, никто знать меня не хочет! И кто пойдет в такую лачужку ноги марать? Вам легко переносить презрение; вы, сударь, родились в мещанском быту, а я не рождена терпеть!.. Я требую от вас приданого!
– Приданого? – произносил Петр Ильич вопросительным тоном. – Не родословное ли древо ярославских князей да красную ливрею? Возьмите их, сударыня.
И Евлампия Федоровна снова катится без памяти. Опять Петр Ильич хлопочет около нее, подносит к носу склянку; склянка оттолкнута, разлетается вдребезги.
– Господи!