– То-то, – поучительно заметил я. – И запомни: это ты до сегодняшнего дня был в начальных, а ныне ну какой из тебя боярин? Кат[11] ты и больше никто. Вот тут – да, ты и впрямь начальный, коли сам давить Годунова не полез. К тому ж забыл ты, гниль подзаборная, что по сравнению с моим родом ты – сучье вымя и мразь. А что до крови, то мне после острога уж больно любопытно, отличается твоя кровушка от холопьей по цвету или нет. – И в такт своим словам продолжал водить клинком Серьги как мятником – туда-сюда.
– Царевич Федор Борисович не дозволит, – вякнул он.
– Вот это верно, – не стал спорить я, убирая нож подальше. – Он добрый и отходчивый, так что и впрямь может колебаться – то ли казнить, то ли нет. – И задумчиво осведомился у клинка: – Тогда зачем его спрашивать? Ни к чему, верно?
Металл тускло блеснул, отражая пламя свечи, словно подтверждая правильность моих слов и соглашаясь с ними.
– Думаю, проще всего избавить его от тяжких дум и действовать надежнее, – подвел я итог своим размышлениям вслух.
– То есть как? – выпучил на меня глаза боярин.
– А так, как учили, – развел руками я и опять насмешливо процитировал:
Чтоб худого про царя
Не болтал народ зазря,
Действуй строго по закону,
То бишь действуй… втихаря…[12]
Но, глядя на его недоумевающую рожу – не дошли, видать, слова поэта – счел нужным сказать попроще: – Ни к чему мне спрашивать дозволения у Федора Борисовича. Лучше я ему доложу потом, когда прикончу тебя. – И вновь обратился к клинку: – Думаю, особо мудрить не стоит, верно? Чем проще, тем лучше, так что скажем мы Федору Борисовичу то, что сам боярин собирался объявить народу. Мол, пребывая в тоске и раскаянии, князь Голицын углядел веревку в келье, где мы его оставили, и удавился.
– Народ не поверит, – вякнул было он и вновь опешил. На сей раз от моего хохота.
Ну правда, как тут не смеяться, когда слышишь эдакие глупости, да еще от кого – от потенциального покойника, который уже приговорен к смерти, только пока этого не знает.
А может, прорвалось наружу то напряжение, которое с самого утра не отпускало меня, – не знаю, но мой приступ безудержного веселья длился не меньше минуты, даже слезы выступили.
– Еще как поверит, – уверенно заметил я, закончив хохотать. – Ты птица невелика, с Годуновыми не сравнить, так что никто особо и не станет интересоваться, как оно все произошло на самом деле. И лежать тебе, милок, там, куда ваша поганая боярская Дума переложила покойного Бориса Федоровича, то бишь на кладбище в Варсонофьевском монастыре.
Вот тут-то боярин заметно побледнел.
Даже странно! Муки, пытки – наплевать, а захоронение там, где позорно, – это, выходит, куда страшнее.
И пойми после этого живущий в двадцать первом веке своих соотечественников из семнадцатого!
Но удивляться