Так вот… А с чего это я начал?
Ах да, лето. Лето сейчас: солнце светит, как будто дышит – просторно, с напором и серьёзной, не игривой силой, а я, одетый не по сезону, в серое пальтишко, иду длинным сквером к метро. Иду не торопясь, потому что и времени у меня много, и сквер, под натиском порывистого северо-западного сквозняка неровно шелестящий деревцами, как ему вздумается, мал не только для взрослого, который, озабоченно попивая пивко, стремглав проскакивает его на всех пара́х, но и для меня, карапуза, так что негоже отказывать себе в удовольствии неспешной прогулки. Нижнюю пуговицу от пальтишка я оторвал и засунул мишке в живот. У мишки, с которым давно не играю, потому что стал большим, есть в животе дырка, старая такая, вековая, и вот в неё-то я и спрятал пуговицу, чтобы когда-нибудь вернуться домой.
Хорошее небо сейчас, ласковое, и в метро спускаться совсем не хочется. Сразу за стеклянными дверьми я несколько времени стою, пока наконец не показывается женщина, чьи мысли вертятся волчком только внутри неё, не выходя наружу. Она идёт походкой мелкой, как дробь, и потому за этими каблучками, гулко цокающими в каменный пол, мне легко успевать. У неё усталое лицо, лицо человека, погружённого в свои мысли не как в Средиземное море, а как в болотце, где неприятный воздух стоит столбом, и в неприятный воздух этот поют старые, развращённые старостью и бездельем жабы; стало быть, лицо у неё человека, досадливо погружённого в свои мысли: так всегда бывает, когда мысли не желанны, а неизбежны, и люди с такой гарью в голове менее всего способны заметить подле себя случайного сошагателя, шестилетнего мальчика, на протяжении десяти метров идущего с ними рядом. Но это для них мальчик идет рядом случайно, а вот для служителя, стоящего у турникетов, такой маленький мальчик не может идти рядом случайно, ведь он наверняка семенит рядом со своей мамой, и потому служитель не удивляется, что малыш с самым что ни на есть уверенным видом пролетает мимо него и ныряет в метро. Бедная тётенька, стоящая у турникета, замотанная нищей жизнью до желтизны в лице и до застывшей на жёлтом этом лице, как корка, маски беспросветного хамства, если бы ты потрудилась взглянуть в наши лица, в моё и моей случайной попутчицы, миновавшей вверенный тебе турникет стремительно, как хороший пловец преодолевает невысокую волну, если бы ты потрудилась даже не вглядеться, но хотя бы взглянуть в наши столь несхожие лица, если бы тебе пришло в голову оглянуться и заметить, что мама и сын, ставшие таковыми по воле случая на два десятка скоростных секунд, только-только отойдя от турникетов, сделались совершенно не знакомыми друг другу людьми: мама, вспомнив нечто особенно горькое, крепко-накрепко сжала губы и остановилась с глазами, полными то ли презрения, то ли просто мольбы к каким-то невидимым людям, а мнимый сын от греха подальше, пока застывшая мама не обнаружила рядом с собой подозрительно остановившегося чужого сына, затрусил на противоположный конец вестибюля. Если бы ты заметила всё это, несчастная и злая, если бы швырнула мне в лицо гнусавый свой, нервозный вопль, если бы, обиженная судьбой на девять баллов по шкале Рихтера, ты отыгралась за свою подлую униженность на мне, ребёнке, заподозрив нечистое в одиноком моём фланировании, и отправила мальца домой, к истинной маме, как было бы всё иначе, как изменился бы мир, а точнее каким бы неизменным, каким бы неизменно-регулярным, величественным и не посрамлённым в своей регулярности остался он! Но не было тебе озарения, неблагословенная, упакованная в убогую свою вытертую униформу, как в хлопчатобумажный пожизненный гробик, не было тебе озарения и отныне и вовеки ни один его отблеск, ни один его троюродный внучатый племянник не снизойдёт к тебе в твою мягкую могилку и не пребудет с тобой.
Из тоннеля поезд выбрался рывком: как всегда, почти неожиданно, охваченный высокой температурой ненужной спешки: издали приближался, блестя коварными жёлтыми глазками, симулируя медлительность, а потом, подобравшись к горлышку тоннеля, внезапно, одним толчком, выпрыгнул, как кобра. Другой мальчик, деревенский пузан с наливными щёчками, в тулупчике, шапке-ушанке и с совочком для снега – клад искать – испугался бы, прижался к маме, дородной и пучеглазой, захныкал – а мне хоть бы что… Только при чём здесь тулупчик и совок для снега: ведь лето сейчас, и даже я в пальтишке, которое старые старички называли смешным словом демисезонное, смотрюсь нелепо? Вот так всегда, задумаюсь – и не успеет иной до трёх сосчитать, как опрометью мысль прыснет не разбирая пути, так что между один и три не два поместится, а целых пять дней пути на оленьих упряжках сквозь вьюгу и листопад. М-да, всегда для меня это загадкой было – как это люди умеют думать об одном и том же, как это все другие думы стоят в сторонке, почтительно сняв кепочки, и не мешают думаться своей подружке? Неужели не интересно им забежать вперёд и подумать о том, о чём она, пентюшка, подумать