– Цыц, курица!..
Глаза у Сашки были мокрые. Он смотрел на верхнее оконце в сенях. Там, на подоконнике, в заиндевелом газетном свёртке (Сашка вспомнил) лежал яблочный пирог, толстый, щедрый, – последний материн гостинец…
1989
Костры
Упаси, Господи, от старческого маразма и назидательности.
И всё же они были милей, наши девушки. Нынче гламурная гостья отличается пониманием жестов холостяка – раздеться и лечь. Кружевное бельё – признак смекалки. Не то что в былые годы, когда на комсомолке обнаруживалась пара ужаснувшихся рейтуз, одетых лишь для тепла. Или пропитанная честолюбивой испариной молитва в глубине лифчика – свёрточек, прилипший к коже, да ещё страх, цепкость пальцев, судорожность движений, далеко не голливудских.
Оно как-то не манит, когда бельё красивей тела, не несёт в себе загадку чужого быта и мирка. И холодит душу от вида ледяных кружев, будто они одеты на манекены с январских витрин. Девичьи таинства сквозят в прозрачных узорах, как охлаждённое мясо птицы. Не вскрикнут бережёным жаром, не огрызнутся алым рубчиком на коже от тугой резинки…
Ныне девицы выходят на подиумы – мосластые, злые, идут, вскидываясь, как кощейки на верёвках. Развернутся и глянут, будто хотят убить. А то, наоборот, на телеэкране – лежат полуголые в позе жаб, в лживой страсти потеют глазами – выманивают у подростка денежку: по-звони!.. И веришь Чехову, что вместо лёгких у них жабры.
А может, ты ошибался всю жизнь? И женщины вовсе существа не из другого измерения, а те же особи, только самки, с мелкими и недальновидными воззрениями, мстительные и алчные? Мечтающие о денежном мешке или похотливом орангутанге? Третьим вообще мужчина не нужен, и в ласках они не то что холодны, – они давно уже замужем – с двенадцати лет, но мужья их – всевозможные гномы, разбойники или артисты, которые так романтично насилуют их в грёзах, привязывая к деревьям, к колесу телеги…
Однажды ты обнаружил себя обкраденным. Любя, жаждая и получая вознаграждение, прежде ты думал, что только тебе доступно это чудо, вручено жгучее счастье, что люди об этом не догадываются. Вот они спорят и ругаются за стеной, считают мелочь за окном, покупают газеты, едут на работу… А ты испытываешь только страх, что они вот-вот опомнятся, ужаснутся твоему эгоизму, вернутся и отберут твоё счастье.
Соитие перестало быть сакральной тайной. Теперь твою женщину раздели и выставили напоказ. Её насилуют и заставляют перед камерой делать невообразимое. И ты всё это терпишь, беспомощный, жалкий, придавленный грудой цепей новой свободы.
Новые названия заменили то ёмкое, содержательное, сдирающее все покрывала, как откровения Теофиля Готье, – слово. Его и произнести-то было нельзя: так могущественно табу на него! Это слово намолено, как языческая скрижаль, усилено стыдом предков, ужасом отроковиц, тайным зверством юношей… Оно до того пронзительно и постыдно!.. Этого слова порой боится мужлан, но может выкрикнуть стыдливая