– Да-да, – поспешно сказал Волков, чувствуя, как страх поглощает и растворяет его, как если бы он, словно Иона, оказался в желудке голодного морского чудовища. К страху примешалась жалость, непонятно к кому, может быть, к себе. Но одновременно охватило его острое и постыдное любопытство, которое властно удержало его от немедленного ухода с площади. Требовало дождаться, увидеть подробно, вблизи, как на площади будут казнить неизвестного ему человека. Волков изо всех сил попытался задавить, смять это своё отвратительное любопытство, но не смог.
Толпа нетерпеливо журчала. Слышались торопливые реплики, восклицания и даже смех, который полоснул Волкова прямо по сердцу. Как можно смеяться, когда стоишь перед самым большим, непостижимым в природе ужасом? Через несколько минут насильственно будет прервана, погашена чья-то единственная и невозвратная жизнь – пусть даже это жизнь преступника или врага. Она была один раз на этом свете, и больше её никогда не будет. «Так и у меня много раз могло быть… – подумал Волков. – И это ведь навсегда… Один раз получил жизнь – всё! Второго никогда не будет. Никогда!.. Остальное всё уже без меня. И все эти люди останутся. Будут разговаривать, злословить, подло, хамски, жестоко смеяться надо мной, когда я буду исчезать с их глаз. И я их всех не услышу и не увижу – тоже никогда больше. Как же весь этот мир будет потом без меня? Куда денется солнце, и это небо, и ветер, эта площадь? Куда исчезнет тень от виселицы, прохлада от ветерка? Нет, такое невозможно, мир без меня не сможет. Он тоже погибнет… Или нет? Он будет и дальше, и останется? Но тогда и я не могу никуда исчезнуть – ведь я был в этом мире всегда! Разве я могу куда-нибудь пропасть навсегда?»
– Ведут! Ведут! – закричали в толпе.
– Ведут красного гада!
– Палач большевистский!
– Изверг! Кишки ему выпустить!
– Лучше голову оторвать сразу!
Рядом с Волковым прилично одетый господин сказал звучным жирным голосом – профессорским или адвокатским:
– Проклятая чека, её опричники раз и навсегда должны запомнить: никогда им не спастись от народного гнева!
И на площадь внезапно обрушилась тишина, словно кто-то одним движением огромной ладони сгрёб всю толпу в сторону.
Послышался одинокий, звонкий и размеренный стук о булыжник – стук деревянного протеза, подбитого металлическим наконечником.
Из бокового переулка на площадь вышли двое легионеров. Они подталкивали штыками своих манлихеров старика лет шестидесяти, по виду рабочего. Его правая нога, отрезанная до колена, была на деревянном, круглом и толстом протезе. Им-то и стучал старик по площади. Протез залит кровью, она стекала из-под культи и оставляла тёмные влажные следы на булыжнике. Одежда на нём изодрана и тоже пропитана кровью, кое-где уже высохшей и затвердевшей. Короткая борода, ещё недавно вся была седой, а теперь в тёмно-красных пятнах, засохших и блестящих на солнце.
Глаз у одноногого не было. Вместо правого –