Между тем подошли отец, фрау Ондра и Хильди. Пора было прощаться.
– Мне, как всегда, очень у тебя понравилось, Зиг, – сказал Макс и протянул отцу руку. Они обменялись рукопожатием.
– Спасибо, что пришел, Макс. Рад был тебя видеть – даже несмотря на то, что ты бессовестно меня обобрал.
– У вас красивые дети, герр Штерн, – сказала Анни, наклонилась к Хильди и поцеловала ее в обе щеки. – А она особенно хороша.
Хильди зарделась от смущения и удовольствия. Макс пожал мне руку.
– Не забывай про трехсотку.
– Не забуду.
– Gute Nacht![15] И до скорого, – сказал он.
Отец положил руку мне на плечо и с улыбкой проводил гостей. Стоило им переступить порог, как улыбка тут же сошла у него с лица. Он крепко сжал мое плечо и спросил:
– И где же все-таки ходит твоя мать?
Дядя Якоб
Домой мы вернулись ближе к полуночи. Хильди совсем валилась с ног, так что последние несколько кварталов отцу пришлось нести ее на руках. Из прихожей я с огромной радостью услышал невнятные, доносившиеся с кухни голоса. Но потом оттуда раздался страдальческий стон – по нему я узнал своего дядю Якоба.
– Осторожнее!
– Я стараюсь, – отозвалась моя мама. – А ты не дергайся.
Нам навстречу выбежала фрау Крессель.
– Gott sei Dank![16] – воскликнула она. – Вернулись.
– Что тут происходит?
– Там, на кухне… Хильди я уложу.
Фрау Крессель забрала у отца спящую Хильди и отнесла в ее комнату. Мы с отцом поспешили на кухню и застали там в высшей степени неожиданную картину: дядя Якоб нависал голым задом над раковиной, в левой ягодице у него была сочащаяся кровью дырочка, а в этой дырочке длинным пинцетом копалась мама. Рядом стояла початая бутылка папиного бренди, дядя Якоб сжимал в руке стакан с красновато-коричневой жидкостью.
– Scheise![17] – прошипел он, едва мама пошевелила пинцетом.
– Сказала же: не дергайся!
– Ты что, половником у меня там ковыряешься?
– Что, черт возьми, все это значит? – растерянно спросил отец.
– Да так, Зиг, просто зашел вас проведать. А то, знаешь, давненько сестричка острыми предметами мне в задницу не тыкала, – сквозь сжатые зубы усмехнулся дядя Якоб, а уже в следующий миг застонал от боли. Даже в такой непростой ситуации он умел рассмешить.
До знакомства с Максом больше всех на свете я уважал дядю Якоба. Ему было около тридцати лет. Смелый, остроумный и упрямый, он вечно спорил с моим отцом, о чем бы ни заходил разговор – о спорте, политике или даже, например, о погоде. Так же, как и я, он обожал американские вестерны и называл меня ковбоем. У него были ярко-рыжие волосы и серые глаза, сложением он был похож на меня – такой же длинный и худой.
Моя мама – сестра дяди Якоба – была на четыре года старше его и держала себя гораздо сдержаннее и солиднее. Довольно высокая для